И потом он выходил, говорил: «Вот и ладненько», и мы шли дальше и под конец оказывались в Вест-Эндс, в мастерских при крупных музыкальных магазинах вроде центра Айвора Майранца или HMV. Он знал там всех мастеров, всех реставраторов. Меня он оставлял сидеть на полке. Вокруг были баки с клеем, подвешенные инструменты, мужики в длинных коричневых халатах, которые что-то клеили, и в конце цеха всегда сидел кто-то, кто испытывал инструменты, — оттуда постоянно доносилась какая-то музыка. А еще заходили тщедушные замученные люди из оркестровой ямы с вопросами: «Моя скрипка уже готова?» Я просто сидел там с чашкой чая и печеньем, и баки с клеем издавали свое «блоп-блоп-блоп» — такой Йеллоустоун в миниатюре, — и меня все это просто поглощало с головой. Я не скучал ни секунды. Скрипки и гитары, подвешенные на проволоке, ездят по цеху на конвейере, и весь этот народ что-то чинит, собирает, полирует. На меня тогда это производило очень алхимическое впечатление, как в диснеевском «Ученике чародея». Я просто влюбился в инструменты.
Гас пробуждал во мне интерес к игре исподволь, вместо того чтобы сунуть что-нибудь мне в руки и сказать: «Смотри, делай вот так и так». Гитара была абсолютно вне моей досягаемости. Ты мог разглядывать эту штуку, думать про нее, но потрогать руками — такое даже в голову не приходило. Я никогда не забуду гитару, которая лежала на его пианино каждый раз, когда я приезжал в гости, — лет, наверное, с пяти. Я думал, что там и есть её место. Я думал, она лежала на пианино всегда. И каждый раз глазел на нее, а Гас ничего не говорил, и через несколько лет я по-прежнему поглядывал в её сторону. «Эй, подрастешь повыше, дам тебе на ней поиграть»,— сказал Гас. Уже после его смерти я узнал, что, оказывается, он выносил гитару и клал её на пианино только тогда, когда поджидал меня в гости. Так что, по сути, он меня специально дразнил. Думаю, он присматривался ко мне, потому что слышал как я пою. Когда по радио звучали какие-нибудь песни, мы все начинали подпевать на разные голоса — так уж у нас бы заведено. Семейка подпевал.
Не могу точно вспомнить, когда он наконец снял гитару с пианино и сказал: «На, попробуй». Мне, наверное, было девять или десять, так что стартовал я поздновато. Гитара была классическая жильнострунная испанка — такая симпатичная милая дамочка. Хотя где у нее за что хвататься, я понятия не имел. И еще этот запах. Даже сейчас, открывая кофр если в нем старая деревянная гитара, — я просто готов залезть в него и закрыться изнутри. Сам Гас был так себе гитаристом но основы знал хорошо. Он показал мне первые проигрыши и аккорды, аппликатуру мажоров: ре, соль и ми. Он говорил «Разучишь Malaguena[15] — сможешь сыграть что угодно». Когда наконец я услышал от него: «Ну, кажется, приноровился» — я ходил по уши довольный.
Мои шесть теток — вот они, без всякого особого порядка: Марджи, Беатрис, Джоанна, Элси, Конни, Пэтти. Потрясающе, но, когда все это пишется, пять из них по-прежнему живы. Моей любимой была тетя Джоанна, которая умерла в 1980-е от рассеянного склероза. Моя подружка. Она работала актрисой, и каждый раз, когда она входила — черноволосая, с браслетами на запястьях и ароматом духов, — вместе с ней в комнату влетало облако шика и великолепия. Особенно на фоне окружающей серости и однообразия начала 1950-х — Джоанна появлялась, и это было, не знаю, как будто прибыл весь состав Ronettes. Она состояла в труппе театра Хайбери[16], играла Чехова и тому подобное. А еще она осталась единственной, кто не завел мужа. Но мужчин у неё хватало. И конечно, как все мы, она очень любила музыку. Мы с ней увлекались пением на два голоса. Передают по радио какую угодно песню, мы говорим: «Давай попробуем». Вспоминаю, как мы пели When Will I Be Loved братьев Эверли.
Переезд на Спилман-роуд в Темпл-Хиллс, в пустыню за железной дорогой, я воспринимал как катастрофу по крайней мере год — год опасной и ужасной жизни девяти-десятилетнего пацана. Я тогда был очень малорослый — положенные габариты я набрал только годам к пятнадцати. А если ты такой мелкий шкет, ты всегда в обороне. Плюс я был на год младше всех остальных в классе, из-за того что родился в декабре, — так уж мне не повезло. Год в этом возрасте — огромная разница. Вообще-то я любил гонять в футбол, был приличным левым нападающим — шустро бегал, старался бить с подачи. Но ведь я мелюзга, так? Один толчок в спину, и я лежу в грязи. Убрать меня на поле пацану, который на год старше, запросто. Если ты такой лилипут, а они такие великаны, ты сам для них как футбольный мяч. Шкетом был, шкетом останешься. Так что я только и слышал: «О, здорово, крошка Ричардс». Еще у меня было прозвище Мартышка из-за торчащих ушей. Ну, прозвища-то были у всех.