Читаем Жизнь Арсеньева. Юность полностью

Но никакого креста я на себе не чувствовал.

Службу свою я опять считал случайностью, смотреть на себя как на женатого не мог. Одна мысль о жизни без неё привела бы меня теперь в ужас, но и возможность нашей вечной неразлучности вызывала недоумение: неужели и впрямь мы сошлись навсегда и так вот и будем жить до самой старости, будем, как все, иметь дом, детей? Последнее — дети, дом — представлялось мне особенно нестерпимо.

— Вот мы с тобой повенчаемся, — говорила она, мечтая о будущем. — Всё-таки я этого очень хочу, и потом, что может быть прекраснее венчания! У нас, может быть, будет ребёнок… Разве ты не хотел бы?

Что-то сладко и таинственно сжимало мне сердце. Но я отшучивался:

— «Бессмертные творят, смертные производят себе подобных».

— А я? — спрашивала она. — Чем же я буду жить, когда пройдёт наша любовь, молодость и я стану больше не нужна тебе?

Это было очень грустно слушать, и я горячо говорил:

— Никогда ничего не пройдёт, никогда ты не перестанешь быть мне нужна!

Теперь уже я (как прежде, в Орле, она) хотел быть любимым и любить, оставаясь свободным и во всём первенствующим.

Да, больше всего трогала она меня в тот час, когда, заплетя на ночь косу, подходила ко мне поцеловать меня на прощанье, и я видел, насколько она, без каблуков, меньше меня, как она смотрит мне в глаза снизу вверх.

Сильнее всего я чувствовал к ней любовь в минуты выражения наибольшей преданности мне, отказа от себя, веры в мои права на какую-то особенность чувств и поступков.

Мы часто вспоминали нашу зиму в Орле, то, как мы расстались там, как я уехал в Витебск, и я говорил:

— Да, вот Полоцк, что меня тянуло туда? С этим словом — Полоцк или, по-древнему, Полотьск — у меня давно соединилось предание о древнем киевском князе Всеславе, которое я где-то прочёл ещё в отрочестве: он был свергнут братом с престола, бежал «в тёмный край полочан» и доживал свой век «в скудной бедности», в схиме, в молитвах, в трудах и в «прельщениях памяти»: будто бы неизменно просыпался в предутренний час с «горькими и сладкими слезьми», с обманчивой мечтой, что он опять в Киеве, «на своём благоверном княжении» и что это не в Полоцке, а у Киевской Софии звонят к полунощнице. С тех пор Полоцк тех времён всегда представлялся мне совершенно чудесным в своей древности и грубости: какой-то тёмный, дикий зимний день, какой-то бревенчатый кремль с деревянными церквами и чёрными избами, снежные сугробы, истоптанные конными и пешими в овчинах и лаптях… Когда я наконец попал в действительный Полоцк, я, разумеется, не нашёл в нём ни малейшего подобия выдуманному. И всё-таки во мне и до сих пор два Полоцка — тот, выдуманный, и действительный. И этот действительный я тоже вижу теперь поэтически: в городе скучно, мокро, холодно, сумрачно, а на вокзале тёплый большой зал с огромными полукруглыми окнами, уже горят люстры, хотя на дворе ещё только смеркается, в зале множество народу, и штатского, и военного, поспешно наедающегося перед приходом поезда на Петербург, всюду говор, стук ножей по тарелкам, запах соусов, щей, которым дуют туда и сюда летающие лакеи…

Она, как всегда в такие минуты, слушала меня с особенным, напряжённым вниманием и, выслушав, убеждённо соглашалась: «Да, да, я понимаю тебя!» И я пользовался этим — внушал ей:

— Гёте говорил: «Мы сами зависим от созданных нами креатур». Есть чувства, которым я совершенно не могу противиться: иногда какое-нибудь моё представление о чём-нибудь вызывает во мне такое мучительное стремление туда, где мне что-нибудь представилось, то есть к чему-то тому, что за этим представлением, — понимаешь: за! — что не могу тебе выразить!

Однажды мы с Вагиным ездили в Казачьи Броды, старинное село в Поднепровье, были на проводах переселенцев, отправлявшихся в Уссурийскую область. Возвратились утром по железной дороге. Когда я приехал с вокзала, она с братом была уже в управе. Мужественно загорелый и бодрый, очень довольный собой, возбуждённый желанием поскорее рассказать ей и брату, какую редкую картину мне удалось видеть, — целая орда тронулась на моих глазах в эту сказочную область, десятью тысячами вёрст отделённую от Казачьих Бродов, — я быстро прошёл по всему пустому и прибранному дому, вошёл в спальню, чтобы переодеться и умыться, с какой-то радостной болью взглянул на всякие вещички её туалета, на думку в прошивках на постельной подушке, — всё это показалось мне бесконечно дорого и одиноко, остро отозвалось в сердце счастье вины перед нею, — но увидал на ночном столике раскрытую книгу и на минуту приостановился: это было «Семейное счастье» Толстого, и на раскрытой странице были отмечены строки: «Все мои тогдашние мысли, все тогдашние чувства были не мои, а его мысли и чувства, которые вдруг сделались моими…» Я перевернул несколько страниц дальше и увидал ещё отметки: «Часто в это лето я приходила в свою спальню и, вместо прежней тоски желаний и надежд в будущем, меня схватывала тревога счастья в настоящем… Так прошло лето, и я стала чувствовать себя одинокой. Он всегда был в разъездах и не жалел и не боялся оставлять меня одну…»

Перейти на страницу:

Все книги серии Русская классика

Дожить до рассвета
Дожить до рассвета

«… Повозка медленно приближалась, и, кажется, его уже заметили. Немец с поднятым воротником шинели, что сидел к нему боком, еще продолжал болтать что-то, в то время как другой, в надвинутой на уши пилотке, что правил лошадьми, уже вытянул шею, вглядываясь в дорогу. Ивановский, сунув под живот гранату, лежал неподвижно. Он знал, что издали не очень приметен в своем маскхалате, к тому же в колее его порядочно замело снегом. Стараясь не шевельнуться и почти вовсе перестав дышать, он затаился, смежив глаза; если заметили, пусть подумают, что он мертв, и подъедут поближе.Но они не подъехали поближе, шагах в двадцати они остановили лошадей и что-то ему прокричали. Он по-прежнему не шевелился и не отозвался, он только украдкой следил за ними сквозь неплотно прикрытые веки, как никогда за сегодняшнюю ночь с нежностью ощущая под собой спасительную округлость гранаты. …»

Александр Науменко , Василий Владимирович Быков , Василь Быков , Василь Владимирович Быков , Виталий Г Дубовский , Виталий Г. Дубовский

Фантастика / Проза о войне / Самиздат, сетевая литература / Ужасы / Фэнтези / Проза / Классическая проза

Похожие книги

Соглядатай
Соглядатай

Написанный в Берлине «Соглядатай» (1930) – одно из самых загадочных и остроумных русских произведений Владимира Набокова, в котором проявились все основные оригинальные черты зрелого стиля писателя. По одной из возможных трактовок, болезненно-самолюбивый герой этого метафизического детектива, оказавшись вне привычного круга вещей и обстоятельств, начинает воспринимать действительность и собственное «я» сквозь призму потустороннего опыта. Реальность больше не кажется незыблемой, возможно потому, что «все, что за смертью, есть в лучшем случае фальсификация, – как говорит герой набоковского рассказа "Terra Incognita", – наспех склеенное подобие жизни, меблированные комнаты небытия».Отобранные Набоковым двенадцать рассказов были написаны в 1930–1935 гг., они расположены в том порядке, который определил автор, исходя из соображений их внутренних связей и тематической или стилистической близости к «Соглядатаю».Настоящее издание воспроизводит состав авторского сборника, изданного в Париже в 1938 г.В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Владимир Владимирович Набоков

Классическая проза ХX века
Лавка чудес
Лавка чудес

«Когда все дружным хором говорят «да», я говорю – «нет». Таким уж уродился», – писал о себе Жоржи Амаду и вряд ли кривил душой. Кто лжет, тот не может быть свободным, а именно этим качеством – собственной свободой – бразильский эпикуреец дорожил больше всего. У него было множество титулов и званий, но самое главное звучало так: «литературный Пеле». И это в Бразилии высшая награда.Жоржи Амаду написал около 30 романов, которые были переведены на 50 языков. По его книгам поставлено более 30 фильмов, и даже популярные во всем мире бразильские сериалы начинались тоже с его героев.«Лавкой чудес» назвал Амаду один из самых значительных своих романов, «лавкой чудес» была и вся его жизнь. Роман написан в жанре магического реализма, и появился он раньше самого известного произведения в этом жанре – «Сто лет одиночества» Габриэля Гарсиа Маркеса.

Жоржи Амаду

Классическая проза ХX века