Читаем Жизнь Арсеньева. Юность полностью

Я поднялся, поражённый счастьем неожиданно попасть в Васильевское, увидеть Анхен, и мы тотчас же поехали. К удивлению нашему, Писарев был здоров и весел, сам дивился и не понимал, что такое с ним было. «А ты всё-таки пей-то поменьше», — сказал ему отец на другой день на прощанье в прихожей. «Пустяки!» — ответил Писарев, усмехаясь своими цыганскими глазами, помогая отцу надеть полушубок, — как сейчас вижу его, стройного, смуглого, чернобородого, в шёлковой косоворотке навыпуск, в чёрных лёгких шароварах и красных, шитых серебром чувяках. Мы спокойно воротились домой, а тут вскоре пошла полая вода, такая спорая и буйная, что наше сообщение с Васильевским недели на две совсем прервалось. На первый день Пасхи стало везде совсем сухо, зазеленели лозинки и выгоны. Мы все собрались ехать в Васильевское и уже вышли садиться в тарантас, как вдруг в воротах показалась лошадь, за ней беговые дрожки, а на них наш двоюродный брат Пётр Петрович Арсеньев.

— Христос воскресе, — сказал он, подъезжая, с каким-то преувеличенным спокойствием. — Вы в Васильевское? Как нельзя более вовремя. Писарев приказал долго жить. Проснулся нынче, вошёл к сестре, сел вдруг в кресло — и каюк…

Писарева только что обмыли и убрали, когда мы вошли в его дом. Он лежал, являя обычную картину покойника, только что положенного на стол, — картину, поражавшую ещё только своей странностью, — в том самом зале, где две недели тому назад он стоял и улыбался на пороге, щурясь от вечернего солнца и своей папиросы. Он лежал с закрытыми глазами, — до сих пор вижу их лиловато-смуглую выпуклость, — но пока совсем как живой, с великолепно расчёсанными, ещё мокрыми смольными волосами и такой же бородой, в новом сюртуке, в крахмальной рубашке, с хорошо завязанным чёрным галстуком, по пояс прикрытый простынёй, под которой обозначились его прямо стоящие связанные ступни. Я спокойно и тупо глядел на него, даже пробовал его лоб и руки — они были почти теплы… К вечеру, однако, всё очень изменилось. Я уже понял, что случилось, и сам не свой вошёл в зал, когда позвали на первую панихиду. В окна зала ещё алел над дальними полями тёмный весенний закат, но сумерки, поднимавшиеся с тёмной речной долины, с тёмных сырых полей, со всей тёмной холодеющей земли, снизу затопляли его всё гуще, в тёмном зале, полном народу, было мутно от ладана, и сквозь эту темноту и муть у всех в руках золотисто горели восковые свечки, а из-за высоких церковных свечей, дымивших вокруг смертного одра красным пламенем, зловеще звучали возгласы священнослужителей, странно сменявшиеся радостно и беззаботно настойчивым: «Христос воскресе из мёртвых». И я пристально смотрел то вперёд, туда, где в дымном блеске и сумраке тускло и уже страшно мерцал как-то скорбно-поникший, потемневший за день лик покойника, то с горячей нежностью, с чувством единственного спасательного прибежища находил в толпе личико тихо и скромно стоявшей Анхен, тепло и невинно озарённое огоньком свечи снизу…

Ночь я спал тревожно и скорбно, одолеваемый всё одними и теми же противоестественно яркими и беспорядочными видениями какого-то суетливого многолюдства, жутко и таинственно связанного с тем, что случилось: всё поспешно — и, что всего ужаснее, как будто под молчаливым руководством самого покойника — ходили по всем комнатам, что-то друг другу торопливо советовали, перетаскивали столы, кресла, кровати, комоды… Утром я вышел на крыльцо как пьяный. Утро было тихое, тёплое, ясное. Солнце пригревало сухое крыльцо, ярко и нежно зеленеющий двор и ещё низкий, сквозной, однако уже по-весеннему сереющий в мягком блеске сад. Но я вдруг взглянул вокруг — и с ужасом увидал совсем рядом с собой длинную, стоймя прислонённую к стене, новую тёмно-фиолетовую крышку гроба. Я сбежал с крыльца, ушёл в сад, долго ходил по его нагим, светлым и тёплым аллеям, сел в аллее акаций на скамейку… Пели зяблики, желтела нежно и весело опшившаяся акация, сладко и больно умилял душу запах земли, молодой травы, однообразно, важно и торжествующе, не нарушая кроткой тишины сада, орали грачи вдали на низах, на старых берёзах, там, где в оливковый весенний дымок сливалась ещё голая ивовая поросль… И во всём была смерть, смерть, смешанная с вечной, милой и бесцельной жизнью! Почему-то вдруг вспомнилось начало «Вильгельма Телля», — я перед тем всё читал Шиллера, — горы, озеро, плывёт и поёт рыбак… И в душе моей вдруг зазвучала какая-то несказанно сладкая, радостная, вольная песня каких-то далёких, несказанно счастливых стран…

Как во хмелю провёл я и весь день, всё время державший в непрестанном напряжении: опять были панихиды, опять многолюдство, приезжающие и уезжающие соседи, а там где-то, в затворенной со всех сторон солнечной детской, беззаботные игры ничего ещё не понимающих детей, под скорбным и ласково невнимательным присмотром то и дело плачущей няньки…

Перейти на страницу:

Все книги серии Русская классика

Дожить до рассвета
Дожить до рассвета

«… Повозка медленно приближалась, и, кажется, его уже заметили. Немец с поднятым воротником шинели, что сидел к нему боком, еще продолжал болтать что-то, в то время как другой, в надвинутой на уши пилотке, что правил лошадьми, уже вытянул шею, вглядываясь в дорогу. Ивановский, сунув под живот гранату, лежал неподвижно. Он знал, что издали не очень приметен в своем маскхалате, к тому же в колее его порядочно замело снегом. Стараясь не шевельнуться и почти вовсе перестав дышать, он затаился, смежив глаза; если заметили, пусть подумают, что он мертв, и подъедут поближе.Но они не подъехали поближе, шагах в двадцати они остановили лошадей и что-то ему прокричали. Он по-прежнему не шевелился и не отозвался, он только украдкой следил за ними сквозь неплотно прикрытые веки, как никогда за сегодняшнюю ночь с нежностью ощущая под собой спасительную округлость гранаты. …»

Александр Науменко , Василий Владимирович Быков , Василь Быков , Василь Владимирович Быков , Виталий Г Дубовский , Виталий Г. Дубовский

Фантастика / Проза о войне / Самиздат, сетевая литература / Ужасы / Фэнтези / Проза / Классическая проза

Похожие книги

Соглядатай
Соглядатай

Написанный в Берлине «Соглядатай» (1930) – одно из самых загадочных и остроумных русских произведений Владимира Набокова, в котором проявились все основные оригинальные черты зрелого стиля писателя. По одной из возможных трактовок, болезненно-самолюбивый герой этого метафизического детектива, оказавшись вне привычного круга вещей и обстоятельств, начинает воспринимать действительность и собственное «я» сквозь призму потустороннего опыта. Реальность больше не кажется незыблемой, возможно потому, что «все, что за смертью, есть в лучшем случае фальсификация, – как говорит герой набоковского рассказа "Terra Incognita", – наспех склеенное подобие жизни, меблированные комнаты небытия».Отобранные Набоковым двенадцать рассказов были написаны в 1930–1935 гг., они расположены в том порядке, который определил автор, исходя из соображений их внутренних связей и тематической или стилистической близости к «Соглядатаю».Настоящее издание воспроизводит состав авторского сборника, изданного в Париже в 1938 г.В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Владимир Владимирович Набоков

Классическая проза ХX века
Лавка чудес
Лавка чудес

«Когда все дружным хором говорят «да», я говорю – «нет». Таким уж уродился», – писал о себе Жоржи Амаду и вряд ли кривил душой. Кто лжет, тот не может быть свободным, а именно этим качеством – собственной свободой – бразильский эпикуреец дорожил больше всего. У него было множество титулов и званий, но самое главное звучало так: «литературный Пеле». И это в Бразилии высшая награда.Жоржи Амаду написал около 30 романов, которые были переведены на 50 языков. По его книгам поставлено более 30 фильмов, и даже популярные во всем мире бразильские сериалы начинались тоже с его героев.«Лавкой чудес» назвал Амаду один из самых значительных своих романов, «лавкой чудес» была и вся его жизнь. Роман написан в жанре магического реализма, и появился он раньше самого известного произведения в этом жанре – «Сто лет одиночества» Габриэля Гарсиа Маркеса.

Жоржи Амаду

Классическая проза ХX века