Читаем Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана… полностью

Эти последние слова Бунин произнес уже почти с запальчивостью, но вместе с тем, с каким-то глубоким внутренним страданием. Не знаю, соответствует ли моя догадка истине, но в тот момент было мне совершенно очевидно, что в чем-то упрекать Толстого, порицать его – причиняло ему физическую боль. Те мысли, которые возникали у него, он считал своего рода кощунством, но теперь ему казалось не только возможным, но даже необходимым как-то поднять голос, хотя бы совсем слабый голос против толстовского кощунства, против толстовского отношения к причастию, при работе над его последним большим романом.

У меня создалось в те минуты впечатление, что над этими толстовскими страницами Бунин долго размышлял и сердился одновременно на себя и, может быть, в первый раз за всю жизнь – на Толстого; на себя из-за того, что не мог подыскать надлежащего оправдания для толстовского злого и, как он его в те часы воспринимал, неуместного сарказма; на Толстого, потому что только к самому концу своей долгой жизни он нашел в нем какой-то штрих, какую-то дотоле ускользавшую от него подробность, которая – хоть он совершено не был «церковником» – была ему органически враждебна, вызывала в нем отталкивание и потому невольно снижала тот идеальный облик, с которым он чуть ли не с детства сжился.

Мне приходится еще раз подчеркнуть, что в глазах Бунина Толстой был не только одним из самых необыкновенных людей, когда-либо живших на свете, – он был «божеством». А можно ли, допустимо ли в отношении божества высказывать какой-либо упрек, какое-либо порицание? А тут – я не могу категорически утверждать, но мне представляется – ослабевший телом и духом Иван Алексеевич неожиданно для себя натолкнулся на страницы, которые окончательно нарушили его душевный покой и мимо которых он не мог пройти в молчании – натолкнулся, как я думаю, впервые, потому что вполне возможно, что до того ему не попадался экземпляр «Воскресения», с восстановленными купюрами, сделанными в свое время цензурой.

Последовавшая внутренняя борьба и физическое усилие, необходимое, чтобы высказаться, не только взволновали его, но и утомили. Он снова закрыл глаза, повернулся к стене и попросил меня на некоторое время оставить его одного – «авось я сумею заснуть», – прошептал он.

Я вышел в соседнюю комнату, оставив двери открытыми, и я слышал, как он продолжал ворочаться и что-то вполголоса бормотать. Как мне послышалось, он повторял несколько раз те же два-три слова: «Как он мог, как он мог?»

И, может быть, в эту минуту, одну из последних своих минут, он под влиянием прочитанного припомнил встречу с Толстым, как в черную мартовскую ночь они шли вдвоем по Девичью полю и как Толстой, переживавший тогда одну из самых горьких и болезненных своих утрат – смерть любимого семилетнего сына Ванички – резко и отрывисто твердил: «Смерти нет, смерти нет». Все это Бунин давным-давно описал в своей книге, посвященной Толстому, но вот теперь, когда какие-то толстовские строки вызывали у него отталкивание, он вопреки своей воле, даже, вероятно, нехотя, брал под сомнение запавшие в душу толстовские слова, которые пронес сквозь всю свою жизнь и за которые именно в эти минуты ему больше всего хотелось зацепиться.

«Как он мог?» – это доносившееся из соседней комнаты трагическое в своем однословии и полное глубокого смысла восклицание оказалось последним, слышанным мной из уст Бунина. Вскоре он заснул, и я покинул его, зная, что Вера Николаевна должна вернуться с минуты на минуту.

А на следующее утро, чуть ли не на рассвете, она позвонила мне по телефону и с рыданиями в голосе сообщила, что «Ивана Алексеевича больше нет».

И когда я тотчас же пришел в знакомую, но сразу же опустевшую, точно оголившуюся комнату, Иван Алексеевич, или, точнее, то, что было Иваном Алексеевичем, лежал уже в столовой на кушетке, с головой закутанный в толстую белую простыню. Недаром в своем завещании он строго-настрого потребовал, чтобы лицо его было сразу же закрыто. «Никто не должен видеть моего смертного безобразия», – писал он, запретив фотографировать его посмертно или снимать с его лица или рук какие-либо маски. Он непременно хотел, чтобы его уложили в цинковый гроб и поставили в склеп.

Через несколько дней при огромном стечении народа его хоронили на пригородном русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа».

Свершилось то простое и необыкновенное, обыденное и ужасное, о чем Бунин незадолго до своей кончины с холодным отчаянием писал:

«Через некоторое очень малое время меня не будет…»

Перейти на страницу:

Все книги серии Биография

Николай Павлович Игнатьев. Российский дипломат
Николай Павлович Игнатьев. Российский дипломат

Граф Николай Павлович Игнатьев (1832–1908) занимает особое место по личным и деловым качествам в первом ряду российских дипломатов XIX века. С его именем связано заключение важнейших международных договоров – Пекинского (1860) и Сан-Стефанского (1878), присоединение Приамурья и Приморья к России, освобождение Болгарии от османского ига, приобретение независимости Сербией, Черногорией и Румынией.Находясь длительное время на высоких постах, Игнатьев выражал взгляды «национальной» партии правящих кругов, стремившейся восстановить могущество России и укрепить авторитет самодержавия. Переоценка им возможностей страны пред определила его уход с дипломатической арены. Не имело успеха и пребывание на посту министра внутренних дел, куда он был назначен с целью ликвидации революционного движения и установления порядка в стране: попытка сочетать консерватизм и либерализм во внутренней политике вызвала противодействие крайних реакционеров окружения Александра III. В возрасте 50 лет Игнатьев оказался невостребованным.Автор стремился охарактеризовать Игнатьева-дипломата, его убеждения, персональные качества, семейную жизнь, привлекая широкий круг источников: служебных записок, донесений, личных документов – его обширных воспоминаний, писем; мемуары современников. Сочетание официальных и личных документов дало возможность автору представить роль выдающегося российского дипломата в новом свете – патриота, стремящегося вывести Россию на достойное место в ряду европейских государств, человека со всеми своими достоинствами и заблуждениями.

Виктория Максимовна Хевролина

Биографии и Мемуары

Похожие книги

100 знаменитых тиранов
100 знаменитых тиранов

Слово «тиран» возникло на заре истории и, как считают ученые, имеет лидийское или фригийское происхождение. В переводе оно означает «повелитель». По прошествии веков это понятие приобрело очень широкое звучание и в наши дни чаще всего используется в переносном значении и подразумевает правление, основанное на деспотизме, а тиранами именуют правителей, власть которых основана на произволе и насилии, а также жестоких, властных людей, мучителей.Среди героев этой книги много государственных и политических деятелей. О них рассказывается в разделах «Тираны-реформаторы» и «Тираны «просвещенные» и «великодушные»». Учитывая, что многие служители религии оказывали огромное влияние на мировую политику и политику отдельных государств, им посвящен самостоятельный раздел «Узурпаторы Божественного замысла». И, наконец, раздел «Провинциальные тираны» повествует об исторических личностях, масштабы деятельности которых были ограничены небольшими территориями, но которые погубили множество людей в силу неограниченности своей тиранической власти.

Валентина Валентиновна Мирошникова , Илья Яковлевич Вагман , Наталья Владимировна Вукина

Биографии и Мемуары / Документальное