«Этого грозного, этого страшного» Белинского он мысленно рисовал себе фигурой властной, величественной, крупной и был поражен, увидав перед собой невысокого, худощавого, сутулого человека с белокурыми волосами, спадавшими на лоб, с чертами лица неправильными и на первый взгляд даже невзрачными.
Хозяин встретил гостей серьезно, сдержанно, даже с некоторой, как показалось Достоевскому, важностью.
«…Но не прошло, кажется, и минуты, — вспоминал потом Достоевский, — как все преобразилось: важность была не лица, не великого критика, встречающего двадцатидвухлетнего начинающего писателя, а, так сказать, из уважения его к тем чувствам, которые он хотел мне излить как можно скорее, к тем важным словам, которые чрезвычайно торопился мне сказать».
Белинский заговорил возбужденно, до того прикрытые опущенными ресницами его большие прекрасные серые глаза точно заискрились.
— Да вы понимаете ль сами-то, — повторил он несколько раз, вскрикивая, по своему обыкновению, от сильного волнения, — вы понимаете ль сами-то, что это вы такое написали! Вы только непосредственным чутьем, как художник, это могли написать, но осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы в ваши двадцать лет уже это понимали. Да ведь этот ваш несчастный чиновник — ведь он до того заслужился и до того довел себя уже сам, что даже и несчастным-то себя не смеет почесть от приниженности, и почти за вольнодумство считает признать, и когда добрый человек, его генерал, дает ему эти сто рублей, — он раздроблен, уничтожен от изумления, что такого, как он, мог пожалеть «их превосходительство», как он у вас выражается! А эта оторвавшаяся пуговица, а эта минута целования генеральской ручки — да ведь тут уж не сожаление к этому несчастному, а ужас, ужас! В этой благодарности-то его ужас! Это трагедия! Вы до самой сути дела дотронулись, самое главное разом указали. Мы, публицисты и критики, только рассуждаем, мы словами стараемся разъяснить это, а вы, художники, одною чертой, разом в образе выставляете самую суть, чтоб ощупать можно было рукой, чтоб самому нерассуждающему читателю стало вдруг все понятно! Вот тайна художественности, вот правда в искусстве! Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась как дар. Цените же ваш дар и оставайтесь верным ему, и будете великим писателем!..
Они разговаривали долго. Белинский расспрашивал о том, как работал Достоевский над «Бедными людьми». Потом стал показывать гостям собранные им автографы знаменитых русских писателей. Прощаясь, Белинский просил Достоевского заходить к нему почаще и запросто, без церемоний.
«Я вышел от него в упоении, — рассказывал Достоевский. — Я остановился на углу его дома, смотрел на небо, на светлый день, на проходивших людей и весь, всем существом своим ощущал, что в жизни моей произошел торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах моих. (А я был тогда страшный мечтатель.) „И неужели вправду я так велик“, — стыдливо думал я про себя в каком-то робком восторге. О, не смейтесь, никогда потом я не думал, что я велик, но тогда — разве можно было это вынести! „О, я буду достойным этих похвал, и какие люди, какие люди! Вот где люди! Я заслужу, постараюсь стать таким же прекрасным, как и они, пребуду „верен“! О, как я легкомыслен, и если б Белинский только узнал, какие во мне есть дрянные, постыдные вещи! А все говорят, что эти литераторы горды, самолюбивы. Впрочем, этих людей только и есть в России, они одни, но у них одних истина, а истина, добро, правда всегда побеждают и торжествуют над пороком и злом, мы победим; о, к ним, с ними!“ Я это все думал, я припоминаю ту минуту в самой полной ясности. И никогда потом я не мог забыть ее. Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни».
«Двойник»
Лето 1845 года Достоевский проводил у брата в Ревеле. Как и год назад, бродили они вдвоем по узким ревельским улочкам. Михаил Михайлович все так же жаловался на скудность жалованья, скуку провинциальной жизни, читал свои стихи и отрывки из перевода Шиллерова «Дона Карлоса». И здесь, в сонном и неизменном Ревеле, Достоевский еще отчетливее ощущал, как разительно переменилась в короткое время собственная его судьба. Он точно поднялся на огромную высоту, точно смотрел теперь на мир откуда-то сверху — еще вчера никому неведомый офицеришка, каких тысячи, а теперь в глазах умнейших и просвещеннейших людей России — гордость и надежда отечественной литературы.