(2) Уже восемь месяцев подряд в Риме столько видели молний и о стольких слышали рассказы, что он, наконец, воскликнул: «Пусть же разит кого хочет». Молнии ударяли в Капитолий, в храм рода Флавиев, в Палатинский дворец и его собственную спальню, буря сорвала надпись с подножия его триумфальной статуи и отбросила к соседнему памятнику, дерево которое было опрокинуто, выпрямилось ещё до прихода Веспасиана к власти[58], теперь внезапно рухнуло вновь. Пренестинская Фортуна[59], к которой он во всё своё правление обращался каждый новый год и которая всякий раз давала ему один и тот же добрый ответ, дала теперь самый мрачный, вещавший даже о крови. (3) Минерва, которую он суеверно чтил, возвестила ему во сне, что покидает своё святилище и больше не в силах оберегать императора: Юпитер отнял у неё оружие. Но более всего потрясло его пророчество и участь астролога Асклетариона. На него донесли, что он своим искусством предугадывает и разглашает будущее, и он не отрицал; а на вопрос, как же умрёт он сам, он ответил, что скоро его растерзают собаки. Домициан приказал тотчас его умертвить, но для изобличения лживости его искусства похоронить с величайшей заботливостью. Так и было сделано; но внезапно налетела буря, разметала костёр, и обгорелый труп разорвали собаки; а проходивший мимо актёр Латин приметил это и вместе с другими дневными новостями рассказал за обедом императору.
16. Накануне гибели ему подали грибы; он велел оставить их на завтра добавив: «Если мне суждено их съесть»; и обернувшись к окружающим, пояснил, что на следующий день Луна обагрится кровью в знаке Водолея, и случится нечто такое, о чём будут говорить по всему миру. Наутро к нему привели германского гадателя[60], который на вопрос о молнии предсказал перемену власти; император выслушал его и приговорил к смерти. (2) Почёсывая лоб, он царапнул по нарыву, брызнула кровь: «Если бы этим и кончилось!» – проговорил он. Потом он спросил, который час; был пятый, которого он боялся, но ему нарочно сказали что шестой[61]. Обрадовавшись, что опасность миновала, он поспешил было в баню, но спальник Парфений остановил его, сообщив, что какой-то человек хочет спешно сказать ему что-то важное. Тогда, отпустивши всех, он вошёл в спальню и там был убит.
17. О том, как убийство было задумано и выполнено, рассказывают так. Заговорщики ещё колебались когда и как на него напасть – в бане или за обедом; наконец, им предложил совет и помощь Стефан управляющий Домициллы, который в это время был под судом за растрату. Во избежание подозрения он притворился, будто у него болит левая рука, и несколько дней подряд обматывал её шерстью и повязками, а к назначенному часу спрятал в них кинжал. Обещав раскрыть заговор, он был допущен к императору; и пока тот в недоумении читал его записку, он нанёс ему удар в пах. (2) Раненый пытался сопротивляться, но корникуларий Клодиан[62], вольноотпущенник Парфения Максим, декурион спальников Сатур[63] и кто-то из гладиаторов набросились на него и добили семью ударами. При убийстве присутствовал мальчик-раб, обычно служивший спальным ларам[64]: он рассказывал, что при первом ударе Домициан ему крикнул подать из-под подушки кинжал и позвать рабов, но под изголовьем лежали только пустые ножны, и все двери оказались на запоре; а тем временем император, сцепившись со Стефаном, долго боролся с ним на земле, стараясь то вырвать у него кинжал, то выцарапать ему глаза окровавленными пальцами.
(3) Погиб он в четырнадцатый день до октябрьских календ, на сорок пятом году жизни и пятнадцатом году власти[65]. Тело его на дешёвых носилках вынесли могильщики. Филлида, его кормилица, предала его сожжению в своей усадьбе по Латинской дороге, а останки его тайно принесли в храм рода Флавиев и смешала с останками Юлии, дочери Тита, которую тоже выкормила она.
18. Росту он был высокого, лицо скромное, с ярким румянцем, глаза большие, но слегка близорукие. Во всём его теле были красота и достоинство, особенно в молодые годы, если не считать того, что пальцы на ногах были кривые; но впоследствии лысина[66], выпяченный живот и тощие ноги, исхудавшие от долгой болезни, обезобразили его. (2) Он чувствовал, что скромное выражение лица ему благоприятствует, и однажды даже похвастался в сенате: «До сих пор, по крайней мере, вам не приходилось жаловаться на мой вид и нрав…» Зато лысина доставляла ему много горя, и если кого-нибудь другого в насмешку или в обиду попрекали плешью, он считал это оскорбление себе. Он издал даже книжку об уходе за волосами, посвятив её другу, и в утешение ему и себе вставил в неё такое рассуждение:
А ведь мои волосы постигла та же судьба! Но я стойко терплю, что кудрям моим суждена старость ещё в молодости. Верь мне, что ничего пленительней красоты, но ничего нет и недолговечней её».