В университете Джек с жадностью накинулся на учение. Его мозг всасывал знания, как вечно сухая губка. Ничто не удовлетворяло его: он читал без устали, но новые книги только разжигали в нем жажду к другим книгам, к книгам без конца.
Один из друзей его детства, встретившийся с ним в университете, описывал его, как «странное сочетание скандинавского моряка и греческого бога… Он был полон гигантских планов, впрочем, когда бы в жизни я с ним ни встретился, он всегда был полон планов. Он желал слушать все лекции по английскому языку, все, никак не меньше. Он желал также слушать большинство лекций по естественным наукам, по истории, по философии…»
— Я учусь скорее, чем они успевают учить меня, — сказал он однажды устами одного из своих автобиографических персонажей.
И я не раз слышала, как он серьезно утверждал, что методы и содержание университетской науки принесли ему мало пользы. Он твердо верил, что мог бы обойтись без этих месяцев университетского учения. Впоследствии он никогда не пытался убеждать других, но про себя держался того мнения, что преуспел «несмотря на это, а не благодаря этому». Превыше всего он всегда ставил опыт, этого учителя учителей.
— Как смеете вы надеяться написать что-нибудь живое, если вы знаете о жизни только немногое или вовсе ничего не знаете о ней? — говорил он молодым людям, приходившим к нему узнать, какой талисман помог ему достичь славы. — У вас в голове нет ничего, о чем вы могли бы писать. Ступайте, учитесь сами, как учился я. Хорошему слогу может научиться каждый, у кого есть воображение. Вам нужны настоящие живые вещи, которые вы могли бы изобразить. Правда, они не всегда приятны и красивы. Но что касается меня, я никогда не раздумывал, о чем бы мне написать.
Когда ему исполнилось двадцать два года и он перешел на второй курс, он снова пересмотрел свой духовный капитал, свои обязательства и подвел итоги. Университет не оправдал его ожиданий. Денег не было, как всегда. И Джек решил уйти. Университет был оставлен, и Джек засел за писанье. Он писал все: тяжеловесные статьи, социалистические и научные очерки, юмористические стихи.
В период этого лихорадочного писания он умер для внешних интересов. Он писал не менее пятнадцати часов в сутки, причем днем писал карандашом и пером, а по ночам сражался с ужаснейшей пишущей машинкой, печатавшей только одними заглавными буквами. Бесчисленные рукописи отправлялись к издателям, но та поспешность, с которой редакторы пускали в ход марки, приложенные для ответа, несколько охладила Джека. Ни одна строчка из всего написанного в эти дни не вызвала со стороны издателей ни одного одобрительного слова.
Единственным лучом света в этой беспросветной мгле была глубокая, непоколебимая вера отца в талант Джека.
— Не огорчайся, мать, — утешал он жену. — Джек пробьется, я тебе говорю. Он создан для успеха, и ничто не сможет помешать этому успеху, ничто на свете.
Джек принялся за пересмотр всех отвергнутых писаний. Он рассматривал их и с точки зрения внешности — они были напечатаны одними заглавными буквами и выглядели ужасно — и критически, с точки зрения риторики и конструкции и, наконец, самое главное, с точки зрения мысли и выбора сюжета. Он вспомнил о двадцати пяти долларах, полученных за первый рассказ; но тогда он писал о том, что видел собственными глазами, а теперь пытался писать научные вещи, не имея достаточной подготовки. Джек был скромен и честен; он не мог не почувствовать стыда за то, что осмелился предложить такой любительский материал искушенным и опытным людям, сидящим в редакциях журналов. Но, с другой стороны, ничто не могло поколебать его в вере в себя: он знал, что его произведения и его мысли имеют цену. Пусть успех откладывается на неопределенное время, он будет учиться, будет работать.
Между тем здоровье отца опять ухудшилось, мать все время прихварывала, и Джеку, несмотря на его решение не заниматься больше физическим трудом, пришлось поступить в паровую прачечную при военной школе, находившуюся за городом. Там он стирал, гладил, крахмалил — все за тридцать долларов в месяц. Работал упорно, надеясь накопить денег на ученье. Работа была трудная; а с наступлением лета она стала еще труднее, так как ученики школы стали носить белые костюмы. Но самым тяжелым была утюжка кружевного белья профессорских жен. Джек получил навеки отвращение к утюгу. «Сохрани меня Бог, чтобы я еще когда-нибудь в жизни, при каких бы то ни было обстоятельствах, дотронулся до утюга», — говорил он. Единственным утешением была месть. Джек и его приятель, работавший в той же прачечной, мстили «существам, пользующимся незаслуженной роскошью», тем, что перекрахмаливали дамское белье до того, что оно не сгибалось. Самое комическое было то, что условная скромность профессорских дам мешала им жаловаться.