Вот она видит стол, каким он был накануне – когда она загасила лампу и последней ушла с кухни. Вот она снова ощущает мирное тепло горницы, где только что сидела за ужином счастливая семья, присматривается к темным углам, куда достигают лишь слабые отблески света, и возвращается взглядом к столу, где лишь стакан с водой, кофейник да три забытые дольки чеснока. И тут она понимает, что Мария, которой случается бродить по дому в сонной темноте, приходила сюда ночью и передвинула зубчики чуть-чуть – и стакан тоже; тут речь идет скорее о миллиметрах, и этот незаметный сдвиг трех обыденных вещей полностью изменил пространство, обратив кухонный стол в какую-то живую картину. Евгения знает, что слов ей не подобрать, ибо она родилась крестьянкой, в глаза не видала иных картин, кроме тех, что висят в церкви и рассказывают про Священное Писание, и не ведает ничего прекраснее полета птиц и красок весенней зори, лесных тропинок в светлом лесу и смеха любимых детей. Но ее охватывает железная уверенность, что Мария своей композицией из трех зубчиков чеснока и стакана сотворила мир, вплотную подходящий к Божественному творению. Кроме того, старуха замечает, что вдобавок к легкой перестановке вещей имеется еще одна деталь, которую как раз сейчас высвечивает луч заглянувшего солнца, и это завиток плюща, просто положенный рядом со стаканом. Совершенство. У Евгении нет слов, но все же есть дар. Она видит, и так же, как видит действие лечебных трав и меру исцеляющих движений, она ощущает гармонию, в которой малышка расположила элементы, ту интенсивную связь, которая установилась между ними с чередованием пустот и предметов, отсекая, как рамой, пространство бархатной тьмы. И Евгению, по-прежнему одиноко стоящую в кухне под лентами чепца, венчающего восемьдесят лет настаивания боярышника, все так же бессловесно, но милостью сердечной чистоты и Божьего дара пронзает великая сила искусства.
В то утро Мария проснулась рано и спустилась в погреб отрезать кусок сыра. Но потом не отправилась к деревьям до начала уроков, а вернулась на кухню, где Евгения, стоя на боевом посту, размешивала в медной кастрюле смесь листьев сельдерея, цветов фиалки и листьев мяты, предназначавшихся для одной роженицы, у которой все не прибывало молоко. Мария уселась за большой стол, где по-прежнему лежали дольки чеснока.
– Там сельдерей? – спросила она.
– Сельдерей, фиалка и мята, – ответила Евгения.
– Сельдерей садовый? – спросила Мария.
– Садовый, – опять ответила Евгения.
– Сорвала в нашем саду?
– В нашем.
– Он пахнет получше, чем дикий?
– Гораздо лучше.
– Но действует слабее?
– Когда как, ангел мой, смотря откуда ветер.
– А фиалка ведь грустный цветок?
– Ты права, грустный.
– Ее ведь дарят, чтобы высказать печаль?
– Ее могут дарить и для того, чтобы вежливо выразить свою печаль.
– Это фиалки из наших лесов?
– Это фиалки с косогора, который за кроличьими садками.
– Но они же действуют слабее, чем лесные?
– Когда как, девочка, как ветер ляжет.
– Тетушка, а мята?
– Что – мята, девочка?
– Откуда она взялась в такое время?
– Ветром принесло, ангел мой, как и все остальное, ветром принесло туда, куда Бог велел и где мы сорвем ее и поблагодарим Его за щедроты.
Мария любила эти беседы, и ответы были ей бесконечно дороже тех речей, что звучали в церкви, она сама напрашивалась на разговор по причине, которая прояснится далее в свете одного нового происшествия, захлестнувшего в тот день своими экзотическими ароматами скромный мир фермы.
Незадолго до одиннадцати в дверь постучался Жанно. Собравшиеся в полном составе бабульки вершили одно исполинское дело, ибо вскоре завершался пост и намечался большой ужин, призванный вознаградить недавние добровольные лишения. Кухня благоухала чесноком и дичью, стол ломился от роскошных корзин, самая внушительная из которых полнилась первыми в этом году опятами. Их собралось такое множество, что они выпадали во все стороны из ивовой плетенки, их хватило бы на десять дней благоуханных кушаний и ароматных банок солений. И это в начале апреля!
Сразу было видно, что Жанно взбудоражен, но сдерживается, исполняя служебный долг: на нем была фуражка почтальона, он прижимал к себе кожаную сумку, с которой обычно совершал обход. Его провели в тепло и, хоть и сгорали от любопытства, все-таки поднесли ломоть мясного рулета и стаканчик местного вина, ибо дело было нешуточное и почтение следовало выказывать, как обычно в наших краях, – жареной свининой и красным вином. Но Жанно едва притронулся к угощению. Вино, конечно, из вежливости выпил, но видно было, что все его мысли поглощены драмой, которая сейчас с его помощью разыграется. Над горницей повисла тишина, нарушаемая лишь потрескиванием огня под котелком, где тушился кролик. Женщины вытерли руки, отложили прихватки, оправили чепцы и, так же молча притянув стулья, дружно сели.