Вне России упоительный страх свободы открылся Георгию Иванову во всех экзистенциальных измерениях. По мнению Романа Гуля, поэт был «единственным в нашей литературе — русским экзистенциалистом». Мнение, разделяемое самим поэтом. «И еще поразило меня, в частности, — писал он своему конфиденту 20 октября 1955 года, — Ваше замечание о моем экзистенциализме, <…> кажущееся мне не только абсолютно правильным, но и очевидным».
Гуль говорит о трагизме Георгия Иванова, парадоксально не находящего в нашей жизни никаких предметов, достойных высокого, трагического освещения. Такого рода экзистенциализм — следствие все того же глубокого апофатико-нигилистического отношения к миру, свойственного русскому романтическому художнику. О нем опять приходится говорить словами Блока: «При всей страсти к событиям, в мире ему не хватало событий; и события перенеслись во внутренний мир…»
И тут, если это неясно априори, нужно все-таки подчеркнуть амбивалентность уподобления Георгия Иванова Блоку: в 1910-е годы оба поэта существовали в одной романтической среде и системе, но на разных полюсах. Полюс Блока молодому автору «Горницы» был попросту недоступен. Что и удерживало его на противоположном. «Для меня это была „игра" — только этим, увы, всю жизнь и занимался», — сетует на свой эстетизм Георгий Иванов перед смертью. А о своей поэзии Петербургского периода отзывается и того проще: «И плюньте на нее, ничего путного в ней нет, одобряли ее в свое время совершенно зря».
Утрированно точное представление о противоположении полюсов дает случайный мемуарист (Леонид Борисов): «Георгий Иванов в присутствии Блока заявил однажды, что поэзия представляет собой забаву, искусство веселое и приятное. Блок заметил на это:
— Н-да. Не за это ли убили Пушкина и Лермонтова?»
Сцена, несомненно, правдивая. Но упускающая контекст духовной жизни обоих поэтов: Блока, за самим собой числившего опровергаемую им эстетическую ересь, и Георгия Иванова, увлеченно играющего еретика.
Молодой Георгий Иванов бередил в Блоке блоковское же, провоцируя его привести решающее доказательство того, что и сам желал услышать как оправдание предначертанного пути.
Гуль сравнивает мироощущение поэта со взглядами Сартра.
Много ближе Сартра Георгию Иванову во Франции был Жорж Батай, с которым он коротко сошелся в 1930-е годы. Батаевский «радикальный нигилизм», по выражению Габриэля Марселя, его взгляды на поэзию как единственный в мире способ адекватно выразить к этому самому миру чувство ненависти и презрения внутреннему опыту русского писателя близки. К тому же и сам Батай находился под влиянием русской философии экзистенциального толка, прежде всего — Льва Шестова. «Внутренний опыт» Батая можно назвать французским вариантом «Распада атома», учитывая, конечно, что обе вещи восходят к «Запискам из подполья», с героем которых французский писатель сознательно идентифицировал себя в 1930-е годы.
«Ничто есть не что иное, как я сам», — перескажем по-русски Жоржа Батая. Таким «ничто» входит поэт во внеличностный контекст похищенной у Вечности мировой поэзии.
Вернемся поэтому к мандельштамовской «цитате-цикаде», к его вытекающей из «тоски по мировой культуре» лирической обреченности:
Разумеется, и Мандельштам тут не первооткрыватель: то, что он выдавал за акмеизм, есть рефлексия «серебряного века» на платонизм и христианизированный неоплатонизм. Никуда, кроме как к праисточникам, к миру априорно данных идей она вести не могла. Новаторство в том и состояло, чтобы, презрев лежащее рядом, близкое, найти недосягаемо дальнее:
Цель — перебирая звено за звеном, ухватиться за «кусок вечности». Проще говоря — найти цитату. Совсем не об одном Вячеславе Иванове есть основание сказать так, как говорит о нем его исследователь А. Е. Барзах: «Иванов относится к цитате не как к ссылке, но как к некоей сущности, зафиксированной данным словосочетанием; оно становится „вечным" и как бы уже ничьим, связь с произведением, из которого оно извлечено, практически утрачивается: поэт прошлого не приобрел, но узрел его».
По утверждению о. Павла Флоренского, «все имеет свое тайное значение,
В парижские годы Георгий Иванов к людям русского религиозно-философского ренессанса начала века оказался ближе, чем в петербургские. В особенности был в курсе «узрений» старших и чтимых им Мережковских.
В культуре «серебряного века» истина не фиксирована — она в раскате повторов, в отзвуке идеальных причин, в их «мере» (ключевое для эстетики Георгия Иванова слово). Право быть цитатным дано поэту силою вещей.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное