Перед нами возможность по-настоящему постичь суть Гюго, куда более откровенная, чем снимки и рисунки. Путевые записки – не фантазии Ламартина и его современников, но отражение того, что он видел на самом деле. Гюго вынашивал в корне неверное понимание движения романтизма, которое он собирался возглавить. Он не понимал, что его романтическое путешествие было романтическим именно потому, что их идеальные ожидания не оправдались. Нодье дал ему точку отсчета, с которой можно было смотреть на жизнь и дальше, и, как ни странно, роль «Виктора Гюго» в 1825 году как будто принял на себя Шарль Нодье. Он вел себя в точности так, как вел себя Гюго в своих последующих путешествиях: ел местную еду, сочинял немного нелепое попурри из местных легенд и собственных возвышенных рассказов, оставлял остроумные напоминания о своем пребывании. Заполняя журнал регистрации в одном женевском отеле, он написал в графе «Цель визита»: «Приехал свергнуть вашу республику». Так он отреагировал на многочисленные таблички «По газонам не ходить», которые то и дело попадались им на глаза. Гюго повторял «богемное» поведение друга в последующих поездках, старательно уделяя внимание мелочам.
«Поэтическое и живописное путешествие» так и не увидело света, потому что Канель, один из невоспетых покровителей движения романтизма, обанкротился{338}. Вместо этого Гюго приступил к созданию своего двойника. Из рассказа о восстании рабов на Сан-Доминго, напечатанном в «Литературном консерваторе», он сделал короткий роман. Любопытно, что он добавил нового персонажа: неуловимого колдуна вуду, карлика по имени Хабибра.
Второй вариант «Бюга-Жаргаля» вышел в свет анонимно в январе 1826 года; его критиковали за откровенное отсутствие реализма. Как ни странно, яблоком раздора для большинства критиков стал не карлик, а порабощенный африканский принц. Даже шестьдесят лет спустя многие считали, что Бюг-Жаргаль «слишком неистов и будоражит воображение»{339}. Леди Морган нашла героя «слишком добродетельным», ибо, по ее словам, «физиологи установили, что африканцам такие качества несвойственны». В «Глобусе» писали, что немногие белые, не говоря уже о неграх, способны служить такими образцами храбрости, великодушия и хорошего вкуса…{340}
Короче говоря, «Бюг-Жаргаль» – превосходный образец творческого воображения, которое поднялось над предрассудками своего времени. Хотя в романе и развивается мысль о неистощимой сексуальной потенции чернокожих и хотя чернокожие персонажи, подражающие своим белым хозяевам, выглядят зловеще или нелепо, после эпизода, в котором Бюг-Жаргаль спасает белую героиню от крокодила, западная литература приобретает одного из первых положительных чернокожих героев.
Интересно, что, переделывая рассказ в роман, Гюго избавлялся и от собственных предрассудков. Белый герой получил новое имя, Леопольд (так звали его отца) д’Оверни (родина Софи Гюго и один из ранних псевдонимов Виктора), таким образом, в герое он объединил своих родителей. Возможно, именно поэтому его герой так слаб с психологической точки зрения. Но красноречивое сочетание букв «юг» отдано чернокожему герою – как впоследствии негру Гомеру Огю, вскользь упомянутому в «Отверженных»{341}. Кроме того, если не считать черной кожи, его можно назвать двойником Гюго: «Высокий лоб – особенно удивительный у негра; презрительно выпяченные губы и ноздри, которые придают ему такой гордый и властный вид»{342}.
Может быть, поэтому консерватор Гюго поддержал одно из великих либеральных начинаний и выказал, по словам автора статьи из «Глобуса», «революционные» тенденции? Написанный восемнадцатилетним юношей и переписанный двадцатитрехлетним молодым человеком, «Бюг-Жаргаль» доказывал: сочувствие общественным, политическим и расовым изгоям сделало возможным испытывать сострадание к изгою в себе самом.
«Судя по размеру головы, его мозг никоим образом не превышал средних значений; лицо у него было необычно большим и широким по сравнению с головой и производило впечатление животного начала; многие признаки указывали на отсутствие лицевой симметрии, губы и нос были толстыми, а глаза маленькими»{343}.
Это описание не Бюг-Жаргаля, а самого Гюго. Какой-нибудь антрополог с линейкой измерил ему голову и написал такое «научное» подтверждение мысли о том, что Виктор Гюго – не совсем белый, что он «дикарь», который воспринимает образы, а не абстрактные понятия. Кстати, собственная внешность тоже беспокоила Гюго. Внимание к своей фигуре, особенно к слегка выпяченным бедрам{344}, перешло в более серьезное беспокойство. Может быть, он не принадлежит к благородной расе, чью победу он недавно пышно праздновал в Реймсе? Послереволюционная личность перерастала общественные институты – правда, только в романе; и даже там Гюго, как ни странно, пришел к выводу, что рабы еще не готовы к освобождению.