— Вот он, серенький, — кивнула Устя на птичку, которая показалась прямо над ними на ближайшей ветви липы.
Соловей, как бы приосанившись, исполнил с присвистом целую трель.
— Устя! — сказал Бяша, потому что сдержать чувства, которые его переполняли, уже не мог. — Устя, знаешь — я с тобою… хоть на край света, поверь!
А Устя, потупив взгляд, отвернулась и вдруг засмеялась. Бяша, сконфуженный, молчал, а она смеялась все сильнее, вздрагивал кончик косы, небрежно заправленной под косынку, и Бяше уже казалось, что она не смеется, а плачет. Но она как-то сразу, как умела делать все — без перехода, — перестала смеяться и, повернувшись, заглянула ему в глаза своим нестерпимо чистым взглядом:
— Что ты, голубчик! Не надо… Ну зачем?
А соловей, окончательно осмелев, выпустил такую ликующую песнь, такой неслыханный перелив, что весь остальной птичий хор завистливо умолк.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Плеть не мука, а впредь наука
Май многотравный, май пышноцветный быстро шел на исход. Вот и праздник Троицы миновал, с хороводами на лугах, с березовыми ветками в домах, за ним Федосья Аржаница катит, траву косить велит. Майская трава, говорят, и голодного накормит!
По всей Москве во дворах вжиканье оселков — косы отбивают. У кого хоть малая есть усадебка в деревне, всем двором отъезжают на покос, прочие косят по просторным московским дворам да пустырям. Косят, щурятся на погоду да напевают: «Солнышко, солнышко, дай побольше ведрышка, запасти бы травушку по нашу скотинушку!» Косят на зеленых откосах под кремлевскими башнями (это стража, она считает, что кремлевская трава — ее вотчина), косят в церковных оградах попы и дьяконы. Дух упоительный свежего сена на заливном лугу между Неглинкой и Петровкой — там косят мирские пастухи, которые общественное стадо пасут.
— Когда же и нам? — спросила баба Марьяна. — Как там, хозяин, твои планиды[127] показывают?
Она знала, что Онуфрич ничего важного не предпримет, пока не сверится с астрологическим календарем.
Сей Календарь Неисходимый[128] — то есть вечный, постоянный — был во время оно составлен им самим при благосклонном наблюдении генерал-фельдцейхмейстера господина Брюса, который жил тогда в Москве. Иные так теперь его и называют — «Брюсов календарь».
Киприанов взял очки и подошел к висевшей на стене четвертой таблице календаря, которая называлась «Предзнаменование действ на каждый день по течению Луны в Зодии[129]». Отыскал, водя пальцем по циклам, месяц «маий», число «два десять девятое». Аспект[130] Луны не скрещивался здесь с аспектами тех светил, кои для мая месяца 1716 года под знаком Близнецов неблагоприятны почитаются. Значит, смело можно дерзать, начинать.
«Лекарства принимать и кровь пускать… — с трудом разбирал он в полутьме библиотеки те начинания, которые считаются счастливыми в сей день. — Младенцев от груди отнимать…»
— Тьфу! — в сердцах сказала баба Марьяна. — И без твоей науки знамо — пора косить, белоголовником да тмином весь город пропах.
В Шаболове на Хавской стороне Киприановы снимали малую пустошь у монахов Даниловского монастыря, там и косили. Однако сама Марьяна на сенокос не поехала, сославшись на тот же четвертый лист Брюсова календаря: «Всякое суконное платье и мехи просушивать, выбивать и от молю хранить, а ежели много молю, то в хлебном духу и в табачном прахе несколько времени держать, что молю искореняет». Пришлось остаться дома и Киприанову: вице-губернатор весьма торопил с окончанием ландкарты. Не поехал и швед Саттеруп, который, как военнопленный, мог покидать пределы киприановского двора только под конвоем. Остальные же забрали косы, грабли, жбаны с квасом, сели в телегу и двинулись на ночь, чтобы с утра начать по росе. А в киприановской полатке на Спасском крестце состоялась серьезная беседа.
— Онуфрич! — сказала с тревогой баба Марьяна. — Ты знаешь, я посылала во Мценск, чтобы там сведали об этой прыткой Устинье.
— Ну? — равнодушно отозвался Киприанов, который был занят движением своего резца по медной доске.
— Вот те и «ну»! Планиды твои тебе беду не сулят? Пока гром не грянет, ты и не перекрестишься!
— А и то! — поднял очки на лоб Киприанов. — Я и взаправду третьего дня церковь во сне видал. Примета верная, дедовская, ох, шибко не к добру!
— Вот так у тебя всегда! Все «ну» да «ну», а как в трясину какую-нибудь впадешь, Марьяна тебя выволакивай.
— Ну, добро, говори, что ведаешь?
— Да в том и беда, что не ведаю ни шиша. Сродичи наши весь Мценск, можно сказать, перегребли, никакой аутки об той Устинье не нашлось. Разве только, полагают, она из тех, которые жили при остроге. В амченский наш острог пригнали как-то сотни две воров, после замиренья Булавина взятых. Бают, сам атаман Кречет там на цепи сидел, да ведь ушел, разбойник… Там же и баб ихних содержали, и детей, некоторых даже к ворам приковывали, чтоб надежней.
— Так ты думаешь…
— А ты что скажешь?
— Тогда получается так, что и… — Киприанов положил резец, снял очки и с тревогой взглянул на Марьину: — Так, значит, и…
— И Авсеня, ты хочешь сказать?