— Что Кикин! Со здешними болтунами только зря в застенок попадешь к кровососу князю-кесарю. Теперь еще пуще на нас пришла напасть — петербургский сей обер-фискал! А верные войска? Вольготно ему отписывать — войска! Даже генерал-фельдмаршал Шереметев, коий царевичу, бывало, стопы готов был облизывать, ныне наших людей даже и на порог к себе не пускает… Прозевали, как в декабре царь околевал, на божью милость все уповали! Придавить бы его тогда подушкой…
— Что теперь рассуждать, как надо было бы… Ежели бы да кабы во рту росли грибы! Скажи лучше, отче, как найти людей надежных да увертливых, чтобы к холопам ходы имели, к посадским, к казакам?
— Ты, знать, затем и Киприанова приглашал?
Лопухин кивнул.
— Зря! — махнул протопоп. — У Киприанова этого низость его происхождения на челе каленым гвоздем начертана. А почто тебе, как ты сказываешь, человек тот надежный?
— Тут, бают, на Москве атаман Кречет появился, из булавинских он, что ли… Этих воров недобитых всюду еще шатается предостаточно, тоже небось себе вожака ищут. У них ведь при Булавине в обозе какой-то царевич будто бы ехал, самозванец…
Помолчали, слушая шелест дождя. Лопухин продолжал мечтательно:
— А собрать бы под царевича, под Алексея Петровича, всех обездоленных, всех пытаных, мученых… Так бы тряхнули да по царю, по антихристу, дружно бы опрокинули его проклятую новизну!
Опять молчали, витали мыслями в эмпиреях. Первым очнулся от мечтаний протопоп, стукнул ножиком по столу, сказал со вздохом:
— Нет, тут нужен вождь. Хоть самозванец, а вождь. А наш подлинный царевич только в божьи угодники способен… Даже мученик из него не выйдет. Вестимо отписывает Кикин — уговорить его, царевича, за рубеж уйти. Пусть просит войск у цесаря в Вене или сам волонтеров иностранных скликает. Он бы оттуда ударил, а мы бы здесь двинули!
Протопоп встал, потянулся, расправляя могучие свои члены, снял со спинки кресла сброшенную по случаю жары верхнюю рясу и стал облачаться, напевая себе под нос: «Еже недостойный еси. Аки лев рыкающ, аки пес смердящ, во пустыне влачишася…»
Лопухин со стоном ударил кулаками по столу и погрозил ими куда-то за окно, где еще бушевал ливень.
— Дайте только срок, собаки, не уйдете от меня!.. Яко будете у меня в руках — выдавлю из вас сок!
Та же гроза застала Бяшу и его друга Максюту в окрестностях Преображенского.
— Поди-ка! — ахал Максюта, переживая историю Усти, которую по дороге ему откровенно рассказал приятель. — Ну, авось в Преображенском хоть узнаем, куда ее увезли. Бывает, что и милостыню там принимают, и грамотки от родных. Бог даст, словечком с нею перекинемся, а то, глядишь, что-нибудь измыслим.
Когда они вышли из рощи на Стромынской дороге, перед ними открылась долина свободно струившейся Яузы. Цвели травы, жужжали всяческие пчелы, осы, шмели, день был благословенный, жаркий, и просто не верилось, что на другой стороне реки, на высоком холме, где возвышались бревенчатые каланчи и частоколы, там мучения и смерть и там, может быть, Устя!
Они спустились к мосту через Яузу, но на мосту разомлевшие от жары ярыжки собирали со всех конных и пеших проезжую подать. Практичный Максюта не растерялся; он на жизненном своем опыте знал, что везде, где имеются парадные ворота или стоит усиленный караул, непременно найдется обходной лаз, а где-нибудь на задах: ограда вообще отсутствует.
Так оказалось и здесь. Чуткое ухо Максюты уловило в тишине лугов размеренное постукивание мельничного колеса. Плотина!
Спустившись по тропинке мимо теремов и крылец обветшавшего Охотничьего дворца, где некогда проживала опальная царица Наталья Кирилловна с малышом Петром, а теперь окна были заколочены и кровля уже кем-то растаскивалась, приятели обнаружили за купой ракит Матросскую слободу, где работала парусинная фабрика, а привод та фабрика имела от мельничного колеса. По плотине они и перебежали без помехи на левый берег.
Они поднимались в высокой, по пояс, траве на склон холма. Вокруг буйствовали белые шары дягиля, золотые звезды зверобоя, малиновые кисти иван-чая. Парни, однако, не замечали всей этой красы, потому что напряженно вглядывались в серые бревенчатые бастионы над головой.
«Свет мой! — думал Бяша. — Еще ли ты дышишь? Или уж замучили, убили тебя?»