Все пригорюнились, глядя в раскаленные уголья костра. Блаженненький ворошился, укладываясь так, чтобы каменный крест не давил. Атаман хлопнул себя по коленке, передавая лиру пану Хлупу.
— Тебе, шут, нас не понять, — сказал он. — Ты комнатная собачка, мы — степные псы.
Он тоже задумался, опустив чубатую голову. Костер потрескивал, пресс ухал, выдавая один оттиск за другим. Пели предрассветные петухи.
— Да, — встрепенулся атаман, — где этот… тот… который про Устю…
Максюта выдвинул вперед Бяшу, и тот, робея и запинаясь, рассказал о Щенятьеве и его ста рублях.
— За Устинью я жизни не пожалею… — сказал атаман, потягиваясь. — Взял бы шестопер[193] и пошел крушить Преображенские остроги! А ста рублей у меня нет. Может, Аврашку Лопухина поцарапаем, а, братва? У него кубышки водятся, я знаю!
— Треба поразведать допреж… — усомнился пан Хлуп. — А то як в тот раз сунемся, и половину перестреляют.
— Но ее же там мучат! — вскричал Максюта, как будто не Бяша, а именно он страдал по этой Устинье.
— Эх вы! — усмехнулся Татьян Татьяныч. — Воры вы, разбойнички, боговы работнички. Не ведаю, о ком у вас речь, слышу лишь, что выкупить человека надобно. А вы рассуждаете — деньги, не деньги! Вот!
Он залез рукой себе в портки и, покопавшись, извлек тряпицу, завязанную узелком. Долго развязывал негнущимися старыми пальцами, даже зубом помогал, наконец извлек и показал, повертев в свете костра. Это был измарагд — зеленый драгоценный камень, отблески его, казалось, травяными бликами отражались на лицах.
— Сие есть фамильная драгоценность князей Вельяминовых, — сказал горделиво шут. — Прапрадед мой князь Микула под Мценском разбил крымского хана Айдара, полон его огромный перенял, многих православных от неволи избавил. А перстень сей измарагд в скрыне был, которую бежавший хан на поле бросил, царь его пожаловал победителю. Ничего теперь от нашего княжеского не осталось, я последний, ношу оный всегда при себе, ибо нет у меня и пристанища своего. Пусть уж послужит спасения ради еще одной живой души. Мне огранщики да золотари на торгу давали за него пятьдесят рублей. Остальное вы соберете.
Из-за спин молчавших в сосредоточении казаков просунулась рука и кинула шуту золотой браслет с арабской черненой вязью.
— На! Не жаль на доброе дело!
И тут стали развязывать мошны, вытаскивать потайные узелки, доставать золотые ефимки[194], серебряные кольца, серьги из коралла, перстни с лалом…
— Нишкни! — крикнул атаман и встал, сбросив душегрейку. — Шут, забери назад свою побрякушку. Атаман Кречет не нуждается в милостыни.
Все тут же расхватали назад свои подношения. Атаман поманил к себе Максюту:
— А кто же выкуп Щенятьеву передаст? Кто удостоверится, что дворянчик тот не обманет?
Максюта указал на Бяшу, но атаман отрицательно потряс головой. Промолвил довольно холодно:
— Сей юноша пусть свое ведает торговое дело и благодарит бога, что он его ведает. Мануйлович, поди сюда!
Тенорок с косичкой подбежал услужливо.
— Ты среди верхних обращаешься, не приходилось ли тебе там ведать некоего Щенятьева, который у губернатора Салтыкова на побегушках?
Иоанн Мануйлович подумал некоторое время, закрыв глаза, потом развел руками и помотал косицей:
— Увы, господь не удостоил…
— Ладно! — сказал атаман, вновь усаживаясь на свой трон. — Мы подумаем. А вы идите.
В ту же ночь, уже дома, снова трепала Бяшу лихорадка. Чудилось во сне или, скорее, в бреду: звероподобный лик атамана Кречета, вывороченные ноздри; полыхают отблески адского пламени, а людишки вокруг, словно черти на иконе Страшного суда, копошатся, хохочут, мастерят, шуруют… И вдруг еще — страдальческая мина Татьян Татьяныча, сухонькое личико, горькие морщины. И Бяша будто безжалостно спрашивает: что ж, мол, наврали разбойникам вы про англичан? Они ведь только десять лет народоправство то имели, а потом у них снова пошли короли… И лицо будто у Татьян Татьяныча еще несчастнее, а морщины еще горше!
Заставил себя встать, отмахнуться от видений. Испил простокваши, лег, всматриваясь во тьму, слушая, как спит отец.
Никогда Бяша как-то не думал о том, какого возраста отец, этот вечно деятельный, требовательный, бесконечно добрый Онуфрич… А спит тяжело, дышит, словно мех кузнечный подымает. Всего опасается, за всех болеет, и пылью серебристой уже припорошена голова! Да еще намедни вице-губернатор Ершов его взял да испугал. Из лучших, вероятно, намерений — испугал.