Все произошло совсем случайно. Но обоим показалось неизбежным. Катя шла к подруге на Ленивку за книжкой. Встала стеной его спина сухая, замкнули путь углы плеч. Все прежние сомнения ей показались излишеством, глупым и стыдным. Одно — догнать его, быть с ним. Чекист? И пусть! Ведь можно полюбить совсем чужого, например, магометанина или разбойника. Это у него — профессия, то есть нечто внешнее (даже не белье — костюм), для женщины неинтересное. Под пиджаком, под рубашкой — простая теплая грудь, как у всех. Нет, вовсе не такая — единственная, любимая! И кинулась к нему.
Вначале молчали. Молча постояли, молча пошли, не разбирая куда. Оказался сад, хотя замызганный, но все же весенний, обдающий влажной теплотой земли. Скамейка. Без уговору сели. И сразу заговорили, как добрые знакомые, просто, по-каждодневному:
— Вот хорошо, что мы встретились… Я шла к подруге. А вы где были?
— В Кремле, на заседании.
Катя-вторая, спиридоновская, высоковская, та, что в «пятерке», на минуту насторожилась, ощетинилась: «Конечно… чекист… Может, и меня выслеживает?.. Надо быть с ним осторожней…» Но было в саду тепло, туманно, и от земли, и от Курбова шло густое, приторное наваждение: его вдохнув, Катя-вторая, с идеологией, задохнулась. Осталась просто Катя, и эта ласково спросила:
— Что ж там было?..
Курбов стал доверчиво рассказывать, как старому товарищу, какие все они чудесные, — шары и треугольники. Рассказывая, увлекся, вскочил и с нежностью, столь неожиданной в этом сухом точеном теле, зашептал:
— Ведь он больной… измученный… простреленный… а как работает…
И Катя заражалась. Кажется, она уже любила этих колючих, занозливых, чужих людей. В теплом тумане Кремль, Совнарком, Николай — все становилось слитым мифом, огромной рощей прекрасных, сероглазых распятых, точащих (в рифму) кровь и любовь, древним полувизантийским гнездом, где грохоты воскрылий не демона, но целой стаи демонов. И Катя вслух сказала:
— Они хорошие…
Так был положен мост, наспех, без свай и без быков. Был он необходим. Никто не требовал устойчивости, логики, обоснований. Пусть через час провалится. Сейчас можно ступить. Ступить же необходимо: слишком долго ждали, слишком много, целые ушаты тепла и горя вылила на них весна, слишком лепка любовь. Так были перепрыгнуты в одну минуту сомнения, стены, громады, арараты сомнений, нагроможденные в течение недель, если не лет — «пятерка», Чека и прочее, — чтобы просто очутиться двум влюбленным в залузганном Александровском саду, без чисел, без Христа, совсем обыкновенным. Это было, конечно, чудом и, конечно же, самым будничным житейским делом. Это напоминало «жизнь».
Вмешались в дело руки. Уже не отскакивали друг от друга, как в «Тараканьем», касаясь — сливались, сливаясь — срастались. Звуки и цвета услужливо приспособлялись к древней теме. Бой башенных часов, взрыв листвы от налетевшего внезапно ветра и меланхоличный припев папиросника: «Вот „Ира“, „Ира“, „Ира“», — звучали иволгами, придыханием волн, то подымаясь до грома с рассеченными тучами — скальдами, изливающими вместо крови звонкий огонь, то сбиваясь на драже какого-нибудь Верди. Вместо махорочной едкой гари — кислый запах травы, растертой в руке, и пряных медовых левкоев. Вся скамейка, полуразвалившаяся, без спинки, с огромными щелями, была готова стать лодкой, зазвенеть отсутствовавшей, впрочем, цепью и уплыть. В лодке — двое. И разве могло быть иначе, не так, как во всех лодках мира, когда звенят иволги и кисло пахнет трава? Конечно, не могло! И чья голова первая пригнулась, налитая густой, пудовой страстью? Неизвестно. Безразлично. Обе вместе. Так случился поцелуй. Когда-нибудь он должен был случиться. Мостик оказал услугу, оправдал себя. Безо всякой муки, просто, чисто, даря свой застоявшийся жар, они поцеловались. Это было в среду, в десять с четвертью (последнее отметили угодливо кремлевские часы).
Засим — перерыв. Мост захотели укрепить. Искали материала: ощупью, вслепую, ни о чем не помышляя, доверившись всецело тому звериному и мудрому, что вот сейчас, минуя рифы, как самый зоркий лоцман, губы привело к губам.
Снова заговорил Николай. По своим следам назад от Кремля до Лубянки. Когда он шел, случилось что-то очень важное. Но что? Да, дети!.. Значит, о них. О дымной сибирской избе, где угостили кислым молоком с плававшими мухами, где было как в сотнях тысяч изб и где случилось чудо — палец сосал, сам крохотный, так бередил, замучил, запомнился на всю жизнь. Как они глаза таращат на пуговицу, вот эту… Как тянутся ручонками: достать. Сегодняшний был с красным флагом. Не правда ли, вот так, вот с ними, ради них жить стоит: сидеть на заседаниях, приговаривать к «высшей мере», заслонившись синей папкой, планом будущего века от этого майского дурманного тепла (иначе не выходит: май хочет, чтобы всех поцеловал, ему же нужно устранять).
— Если сказать правду, кого я люблю, только ребят…
И после обоюдные терзания. Он — неужели? А партию? А число? Катя — он так сказал после всего, что было, после того, как губы говорили совсем иное, — значит, не меня.