Мне когда-то купили куртку. Обычная молодежная синтетическая куртка, какая-то коричневая, на молнии и с блестящими пуговицами. Потом, когда куртка подызносилась, сделалась мягкой и тусклой от стирок, ее стала иногда носить бабушка. Было странно, казалось, какая-то сдача позиций есть в том, что русская женщина из той, прежней жизни носит современную синтетичскую куртку. Есть что-то грустное, когда от нищеты пожилые русские женщины носят такую одежду. В этой же куртке дядя и снял бабушку в “Зеркале”, в ней она идет по полю, держа за руки “своих” детей. Когда я смотрел фильм, то про себя гордился, что моя куртка попала в кино, что я тоже тайно участвую. И еще мне казалось – и во время съемок, и позже, когда смотрел фильм, – что зря он это сделал, привлек бабушку в свой душераздирающий фильм, что это жестоко, несдержанно, что бабушке играть себя, идти по гречишному полю (которое специально для фильма засеяли) со “своими” детьми и не замечать, как разрывается сердце от тоски по прошлому, по всему тому клубку, в который увязано и материнство, и юность, и ушедший муж, и просто пронесшаяся жизнь, и еще и сын режиссер с измученной совестью, – что это все невозможно, недопустимо, невыносимо. А теперь кажется, что имено так и надо жить, срезая все углы и условности, проламываясь к правде и прощению сквозь стыд и слезы, рука об руку со своими близкими.
Из его высказываний помню несколько, и то я думаю, что говорил он больше для эффекта – чтобы поразить, чтобы все увидели его самостоятельность, хотя я могу и ошибаться. Помнится, кто-то, кажется, бабушка упомянула Цветаеву, и дядя сказал своим протяжным резким голосом и с улыбочкой: “Н-да, претенциозная была дамочка!” А потом был разговор про Маяковского, и он очень сердился и говорил, что предательства не прощают, имея в виду предательство себя в плане наступания на горло собственной песне.
Вообще в детстве мы виделись довольно часто. Потом реже. Первая встреча в более или менее зрелом возрасте произошла, когда умерла бабушка. Мы сидели на кухне, мама плакала, а дядя сказал, что “это себя жалко”. Потом встретились году в восьмидесятом у него на дне рождения. Больше я его не видел.
Тот день рождения я хорошо помню. Дядя был очень приветлив, весел и разговорчив, мне даже показалось, что он проявляет ко мне какие-то зачатки интереса. Мы вошли в прихожую, тут же стояла собака, большой кобель, забыл масть, и его сын от второго брака Андрей. Я, все продолжая “удивлять” дядю своей независимостью, таежностью (у меня было уже пять сибирских экспедиций – в Туву, в Бодайбо и на Енисей), спросил небрежно, мол, кобеля-то вязали уже? Сын Андрей выпросительно посмотрел на Андрея: мол, что это значит? Тот объяснил, тоже с улыбочкой, мол, собаки тоже, как дяди и тети, женятся и так далее. И добавил, что эта собака вообще-то спокойно относится к женщинам – “как настоящий мужчина”. Потом мы прошли в комнату и он угощал нас арманьяком, который ему, кажется, кто-то где-то подарил, арманьяк показался мне божественно вкусным. Потом подвалили еще гости, ему передали завернутую в бумагу бутылку, и он возмутился: вот люди – что за мода с бутылками на день рождения приходить. Мол, у доброго хозяина все и так приготовлено. Потом все сели за стол, и я удивился, что они с женой говорят друг другу “вы”. “Вы, Андрей Арсенич”, “Вы, Лариса Павловна”. Тост был, помню, сначала за него, потом за нее, “за ее трудную роль”.
Еще один день рождения происходил, когда он находился уже за границей. Я тогда впервые увидел видеомагнитофон. Мы смотрели “Ностальгию”. В гостях был певец Градский. Мама потом сказала что-то вроде: “Где-то я этого мужика уже видела”. Градский тоже смотрел фильм и даже сказал по поводу одного места, что оно “очень важное”. Потом звонили дяде за границу или он сюда звонил, и всех по очереди звали поговорить. Меня тоже позвали. Я не знал, о чем говорить, стеснялся, но был очень рад. Спросил, кажется:
– Дядя Андрей, ну как ты?
Он поинтересовался, чем я занимаюсь.
– Ты все ездишь в экспедиции?
– Я живу на Енисее.
– Это очень хорошо, – сказал дядя. – Там надо жить.
Когда говорили, что дядя серьезно болен, я не верил и не хотел верить, думал, что сгущают, драматизируют. Зимой перед Новым годом, когда я выехал с промысла в Бахту, ко мне (я жил тогда в старой промхозной конторе) зашел мой, ныне покойный, друг Павел Хохлов, бакенщик и охотник, и протянул телеграмму, сказав торопливо и потупясь: “На, Михайло, вот... тут... тебе”. Я прочитал, что умер дядя.