Сколь редки выезды мои были со двора, столь редки были и приезды ко мне гостей, ибо кому было ко мне, как к настоящему еще ребенку, ездить? Наилучшие и частейшие мои гости были наши приходские и соседственные попы и некоторые из живущих на заводах немцев. Сей род людей был у нас в соседстве совсем особливый; они носили только на себе имя немцев, были же собственно мастеровые при прежде бывших тут железных заводах, живали прежде весьма хорошо; но тогда единую тень прежней жизни имели и питались более винную продажею и корчемством.[112]
Из них были некоторые изрядные и неглупые люди, и я всегда посещением их бывал доволен.В таковых-то упражнениях и сим образом препровождал я свои тогдашние дни. Жизнь моя была хотя прямо уединенная и от сообщения с прочим светом совсем удаленная, но я так к ней привык, что она сделалась мне весьма и так приятна, что я и поныне не могу вспомнить ее без чувствования некоего особливого удовольствия.
Наконец стала наступать уже осень, и с нею приближаться то время, в которое надлежало мне явиться к полку своему; уже надобно было помышлять и об отъезде своем на службу и понемногу к тому готовиться. Отпущен я был глухо — до шестнадцатилетнего возраста, без точного означения года, месяца и числа, в которое мне явиться к полку надлежало. Итак, хотя помянутые шестнадцать лет имели совершиться октября 17-го дня сего года, однако думал я, что мне прежде нельзя ехать, как по первому зимнему пути, и что не великая будет важность, если несколько и просрочу. Мнение, что в полку Точного дня моего рождения неизвестно, утверждало меня в сей надежде.
Но чем ближе сие время приближалось, тем более начинал я озабочиваться тем, что в течение сих полугора годов, которые прожил я в деревне, оба мои выученные иностранные языки, то есть немецкий и французский, были мною опять совершенно почти забыты. Обстоятельство, что я с самого отъезда моего из Петербурга не имел ни единого случая, с кем бы мог хоть единое слово промолвить по-французски, а в говорении немецких слов не имел даже с самого отъезда из Бовска и почти шесть лет ни малейшего упражнения, было тому причиною, что я при окончании сего года не умел обоими сими языками ни единого слова пикнуть. Вот что может произвесть отвычка и долговременное неупражнение в разговорах!
Но что касается до разумения сих языков, то я не совсем оного лишился: я умел ими читать и писать и разумел много из читаемого, и мое несчастие было, что я не имел никаких у себя немецких и французских такого рода книг, которые я мог бы читать с любопытством: например, исторических или романов. Через сие чтение мог бы я не только оба сии языка не позабыть, но привесть их еще в лучшее совершенство, ибо известно, что ни чрез что не можно им так научиться, как чрез любопытное чтение. Но тогда таковых книг и в России у нас было мало, а мне и подавно взять было негде: вся моя иностранная библиотека состояла только в нескольких учебных книгах, а именно — в двух лексиконах, двух грамматиках и немецкой географии; а все сии удобны ли к такому чтению и не скорее ли наскучить, нежели заохотить могут? А точно так случилось и со мною: я хоть кой-когда и бирал их в руки, но другие и любопытнейшие упражнения вырывали у меня оные опять из рук и заставливали лежать их с покоем.
Таким образом, забвение сих языков меня очень озабочивало. Я встрянулся, но уже поздно, что это дурно, ибо не сомневался, что по приезде к полку велено будет меня экзаменовать, ибо я с тем условием и отпущен был, чтобы сии языки и геометрию и фортификацию выучить. Что касается до сих последних наук, то в рассуждении сих надеялся я на себя и не боялся экзамена, но языки меня крайне смущали.