Розу привязывали к кровати, чтобы не покалечила себя, а когда отпускали, она ходила, как маятник, сутками. От нее осталась четверть, но сила в руках была внезапная, нечеловеческая, брала за руку намертво…
Установили дежурства: Нина Элинсон, близкий друг, подвижница, Мила Мартынова, Изиль Заблудовский…
— Возьмите меня отсюда, здесь страшные люди!.. Скорее!.. У нас гастроли в Германии, Олег Николаевич оставил театр на меня!..
Жаловалась Изилю:
Взяли домой, Нина Андреевна обставила для нее комнату точно, как в Москве. Нина и Виталий Элинсоны — святые, два года жизни отдали ей…
— Убейте меня! — И опять, как птичка, с налета — о стенку, о дверной косяк, в кровь, в кровь… Шрам так и остался.
Были моменты тихого прояснения, вспоминала, что крестилась, получила имя Марии, и прежними ясными глазами вперялась в икону. Когда внесли последние гостинцы, сказала:
— Нина, разве ты не видишь? Я уже умерла. — И на другой день умерла.
Господи!.. Приими душу рабы твоея Марии!.. Никому не будет замены, никому!..
27
Она запечатала конверт и не бросила в ящик, а понесла его на почту, письма шли очень долго, а это должно было добираться воздушным путем, и вскрыть его предстояло Шуре Торопову.
Пока Иосико шла по улице, композитор Р. плавно уходил от боли. «Потому что горы со всех сторон, до Киото бомбовозы не долетели, — вспомнил он. — Храм Хейя оранжево-красный, а ворота из камфарного дерева».
На этом столе все-таки сильно пахло больничкой… Тут он увидел самого себя, как, присев на корточки, снимает уличную обувь и остается в носках, чтобы ступить на поющие полы. Соловьиные половицы почти не звучали, очевидно, никакой опасности вблизи не было. Но вверх поднялись белые цапли и стали махать крыльями так сильно, что ветер коснулся ресниц и повернул его курсом на Фудзияму.
Сквозь бег облаков проступали знакомые лица, и он со всей глубиной откровения увидел, что никогда в жизни не был одинок. Это была радостная новость, которую никак нельзя упускать…
И в подтверждение ее навстречу ему стал спускаться Бог, держа огромный и сияющий геликон по всем правилам, а тот играл без усилий Бога, сам по себе, нежным альтовым голосом…
И Бог, и все оркестранты улыбались ему, показывая на семисен и стройно выводя «Аве Марию». Гершвин и Горовиц были похожи на свои портреты, но вдруг их раздвинул Гога Товстоногов в сияющем белом кимоно с красными цветами и огромных роговых очках.
— Семен Ефимович, я вас давно жду, — сказал он с упреком и стал нараспев читать вкусным голосом: — «Только я глаза открою, / Предо мною ты встаешь. / Только я глаза закрою, / Над ресницами плывешь…»
Над сомкнутыми ресницами Сени появилась Иосико, держа за руки двух красивых детей, мальчика и девочку, и он успел догадаться, что в каком-то новом и высшем смысле это и его дети…
«Где стол был яств, там гроб стоит», — вспомнил артист Р., да так оно и было: гроб Сени стоял в большом буфетном фойе, том самом, где обмывали Гогину Звезду. Взгляд избегал его измученного лица, стараясь задержаться на чудесном портрете. Композитор Р. в парадной бабочке и со счастливой улыбкой смотрел на нас, ожидая положенных слов.
— Ты скажешь? — легонько толкнул артиста Р. артист Лавров, и тот почувствовал, что на этот прощальный миг они опять — одна стая.
— Да, — отозвался Р. и стал думать, что именно сказать, потому что многое, без чего для него композитор Р. не существовал и что было необходимо для будущего, оказалось бы вовсе некстати здесь и сейчас…
Маленький оркестр играл в очередь с говорящими. А когда Сенин гроб взяли на плечи и понесли к выходу, по парадной лестнице и у билетных касс пролетел слух, что буквально сейчас, ну просто вот-вот, умерла в больнице Валя Ковель и через два или три дня предстоят новые похороны…