— В учителя? В деревню? — Илька пододвинулся ко мне поближе. — Подожди, это интересно. Гм… Даже очень интересно… Ты нам пригодишься.
— А пригожусь, так берите меня, — твердо сказал я.
— И возьмем, — почти сурово ответил Илька. Он помолчал и уже мягко, по-дружески попросил: — Расскажи, Митя, о себе: как ты это время жил, что делал, о чем мечтал. Худющий ты такой же, как и был. Много думаешь, что ли? Много думать, может, и не обязательно. Индюк тоже думает днем и ночью, а что толку? Все равно его съедят. Надо правильно думать — вот в чем задача.
Я рассказывал о себе все, что мне казалось значительным. Не умолчал и о случае с булавкой. Правда, рассказывая об этом, я опасался, как бы Илька не высмеял меня. Но он отнесся к моему поступку очень серьезно, даже, как мне показалось, сочувственно.
— Я бы, конечно, так не сделал, — сказал он. — Но есть смысл и в том, как ты поступил. Разве заранее угадаешь? Может, твоя булавка и открыла б ей глаза на жизнь. А это было б куда важнее драгоценного камушка. Ну, не вышло, значит, так тому и быть. — Он помолчал и лукаво спросил: — А не та ли это краля, на которую ты засматривался около женской гимназии?
— Та, — признался я.
— Ишь ты! Дело, значит, давнее… — Он опять помолчал, как бы обдумывая что-то, и решительно сказал: — А Зойка лучше! Куда там! Таких, как Зойка, может, и на свете больше нет!
— Где она, ты знаешь? — встрепенулся я.
— Знаю. Но сказать тебе пока не могу. Не обижайся, Митя: не могу, понятно?
— Понятно, — ответил я упавшим голосом. — Я подожду, когда мне будут доверять, как доверяют тебе.
— Подожди, — просто сказал Илька. — Знаешь, как оно поползло все? Одни в кусты шарахнулись и тихонько скулят там, другие к чеботаревым перекинулись… А революция все равно свое возьмет. И поведут рабочих в бой не те, кто в кустах отсиживается, не ликвидаторы паршивые, а те, кто ни разу не выпустил из рук красного знамени… — Илька наклонился к моему уху и шепотом спросил: — Ты знаешь, кто такой Ленин?
— Знаю, но плохо, — признался я.
— Вот он и ведет рабочий класс. Придется, брат, взяться за тебя. Ты, я вижу, только и знаешь, чему наслушался в своей чайной-читальне. Ну, я пойду, мне некогда. — Он поднялся, но потом опять опустился и странно дрогнувшим голосом спросил: — А знаешь ты, что Зойке жандарм хотел в тюрьме пальцы на руке отрубить?
— Что ты! — в страхе воскликнул я.
— Ага, не знаешь!.. Зойку в тюрьму доставили без сознания, а пальцы ее все равно сжимали красный флажок. Жандарм тянул, тянул за флажок — пальцы не разжимаются… Он вынул саблю и уже вскинул, чтоб рубануть по пальцам, но тут… один арестованный так его толкнул, что он только к вечеру очухался… Ну, прощай, я пошел. Не надо выходить вместе.
На другой день в канцелярию явился Чеботарев и потребовал выдать ему копию вчерашнего заседания суда. Я сел писать. Злоба душила меня, рука плохо слушалась, А тут еще наш табачный машинист подкладывал жару.
— Сволочи!.. — хрипло выбрасывал он ругательства. — Мерзавцы!.. Негодяи!.. Учинить такую расправу! Дико, гадко, скверно!
Все-таки копию я снял. Мне оставалось написать только слова: «С подлинным верно». Но слово «верно» так соблазнительно рифмовалось со словом «скверно», что я не выдержал и со злорадством написал: «Подлинное скверно».
— Готово! — сказал я.
Севастьян Петрович взял у меня копию, пробежал ее глазами и не спеша понес к секретарю на подпись.
Я раскрыл раму окна, приготовившись прыгнуть прямо на улицу, если бы вдруг Крапушкин бросился ко мне с линейкой (Тимошку он не раз ею угощал). Но, к моему изумлению, Севастьян Петрович вернулся той же неторопливой походкой и положил копию на стол. На копии под словами «Подлинное скверно» стояла еще не высохшая подпись Крапушкина.
Через некоторое время вернулся Чеботарев, сунул копию в портфель, а в кружку опустил три серебряных двугривенника. Это была плата за мою работу по снятию копии. «Ну, нет, — подумал я, — моя совесть чиста: это не Иудины сребреники…»
Собственно, можно уже было встать, распрощаться с моими сослуживцами и уйти, отряхнув прах от своих ног. Но мне так хотелось увидеть, изменится ли выражение лица у нашей мумии, когда она узнает, под чем поставила свою подпись. И я скоро увидел.
Крапушкин распахнул дверь с треском и стал на пороге, дрожа, как в лихорадке. Даже штаны на нем тряслись. Челюсть его отвисла, глаза выпучились прямо на меня.
— Я… я… т-т-те-бя в тюрь…му бр…брошу!.. — проговорил он, как паралитик.
— Ага! — злорадно воскликнул я. — Значит, вы не из папье-маше?! А в тюрьму мы вместе сядем. Я — за то, что написал: «Подлинное скверно», а вы — за то, что своей подписью засвидетельствовали это.
Чеботарев, выглянувший из-за плеча Крапушкина, выхватил у него из руки мою копию и разорвал на куски.
Тут Арнольд Викентьевич вдруг разразился демоническим хохотом. Хохотал, хохотал да вдруг, размахнувшись, как треснет кулаком по клавишам пишущей машинки.
— К черту!.. — выкрикнул он дико. — К черту!.. К черту!..