Я сел под окно. Виду никакого. Тесный ряд однообразных изб, прислоненных одна к другой, кое-где две-три яблони, две-три рябины, окруженные худым забором, отпряженная телега с моим чемоданом и погребцом, развалившийся колодец около и мелкая лужица: в ней резвятся желтенькие утята под надзором глупой утки, как балованные дети при французской мадаме. Какая скука! Пойду в поле.
Я пошел по большой дороге. Справа тощий озимь, слева кустарники и болото. Кругом плоское пространство, навстречу одни полосатые версты, на небе кое-где облако и медленное солнце. Какая скука! Дошед до 3-й версты, иду назад и удостоверяюсь, что до следующей станции оставалось еще 22.
Я сел опять под окном. День жаркий. Ямщики разбрелись; на улице златовласые, замаранные ребятишки играют в бабки, против меня старуха сидит перед избою подгорюнившись, изредка поют петухи, собаки валяются на солнце или бродят, высунув язык и опустя хвост, да поросята с визгом выбегают из-под ворот и бросаются в сторону без всякой видимой причины.
Я спросил у толстой работницы, которая бегала поминутно мимо меня то в задние сени, то в чулан: «Нет ли чего почитать?» Она принесла мне несколько книг. Я обрадовался и стал с жадностью их разбирать, но вскоре охладел и успокоился, увидев затасканную азбуку и арифметику, изданную для народных училищ. Сын смотрителя, буян лет 9, обучался по ним, как говорила она, всем наукам, да выдрал затверженные листы, за что, по закону справедливого возмездия, подрали его за волосы…»
Отрывок писан или в 1825 году, или вскоре после того. Кисть Пушкина, вообще тонкая, легко узнается в нем. Также замечателен и следующий теперь отрывок. Он естественным образом становится в параллель с предшествующим по тону и способу рассказа и писан уже, вероятно, около 1830 г.:
«
Участь моя решена… Та, которую любил я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством, она, она – почти моя! Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством жизни моей. Ожидание замешкавшейся карты, угрызение совести, сон перед поединком – все это ничего не значит…
Большая часть людей видят в женитьбе шали, взятые в долг, новую карету и розовый шлафрок; другие – приданое и степенную жизнь, третьи женятся так, потому что все женятся, потому что им 30 лет…
Я никогда не хлопотал о счастии. Я мог обойтись и без него. Теперь его мне нужно на двоих, а где я возьму его?
Что значат мои обязательства? Есть у меня больной дядя, которого почти никогда не вижу. Заеду к нему, он очень рад; нет, так он извинит меня: «Повеса мой молод: ему не до меня». Я ни с кем не в переписке. Долги свои выплачиваю каждый месяц. Утром встаю, когда хочу; принимаю, кого хочу. Вздумаю гулять – мне седлают мою умную, смирную Женни. Еду переулками, смотрю в окна низеньких домиков. Здесь сидит семейство за самоваром, там слуга метет комнаты, далее девочка учится за фортепьяно. Подле нее ремесленник-музыкант. Она поворачивает ко мне рассеянное лицо, учитель ее бранит, я шагом еду мимо. Приеду домой, разбираю книги, бумаги, привожу в порядок мой туалетный столик. Одеваюсь небрежно, если еду в гости; со всевозможной старательностию, если обедаю в ресторации, где читаю или новый роман, или журналы. Если Валтер-Скотт и Купер ничего не написали, а в газетах нет какого-нибудь уголовного процесса, то требую бутылку шампанского, смотрю, как рюмка стынет от холода, пью медленно, радуясь, что обед мне стоит 17 рублей и что могу позволить себе эту шалость. Вечером еду в театр, отыскиваю в какой-нибудь ложе замечательный наряд, черные глаза: я занят до самого разъезда. Вечер провожу или в мужском обществе, где теснится весь город, где я вижу всех и где меня никто не замечает, или в любезном избранном кругу, где я говорю про себя и где меня слушают. Возвращаюсь поздно, засыпаю, читая хорошую книгу. На другой день опять еду верхом переулками мимо дома, где девочка играла на фортепьяно; она твердит на фортепьянах вчерашний урок. Она взглянула на меня, как на знакомого, и засмеялась. Я кланяюсь и проезжаю мимо. Вот моя холостая жизнь – счастья тут не нужно…»
В заключение представляем еще драматический этюд Пушкина и на нем покидаем выписки того, что осталось из заметок и программ поэта. Труд наш может дать приблизительное понятие читателю о богатстве и значении тех мыслей и предположений его, которые уже утеряны навсегда или еще скрываются.