Мы видели, что 1831 год ознаменован был появлением «Бориса Годунова» и «Повестей Белкина». Следующий за тем год принес последнюю, восьмую, главу «Онегина». Роман был кончен, и хотя полное издание его уже относится к 1833 г., но мы здесь остановимся, чтоб обозреть по черновым рукописям поэта историю его создания. Читатель, следивший вместе с нами за отдельным появлением каждой главы, найдет дополнительные сведения в примечаниях, приложенных к роману. Там собраны варианты различных редакций его и все указания, нужные для определения вида и времени изменений, полученных им. Здесь будем говорить только о способе, каким он созидался. Тройное значение романа, как художественного произведения, как картины нравов наших и как взгляда на предметы самого автора, делает его поистине драгоценным достоянием литературы. В 1833 году публика имела его вполне и могла любоваться всем ходом его, весьма строго рассчитанным, несмотря на одну пропущенную главу и на манеру писать строфы вразбивку. Во все продолжение труда нашего следили мы за романом по первым чертам измаранных и перекрещенных рукописей Пушкина и сколько находили мыслей, еще в жесткой форме, еще в дикой энергии начального замысла, разбитой и смягченной потом искусством, и сколько, наоборот, видели легких, едва внятных намеков, получивших затем содержание и сильный удар кисти, обративший их в крупные поэтические черты. Немалое количество отдельных мыслей разбросано было Пушкиным в течение своего рассказа и не поднято им: они остаются в тетрадях его как быстрые, неопределенные этюды художника, и роман указывает на места, им назначенные, только римскими цифрами. (В числе последних есть, как было сказано, и такие, которые выражают одно намерение автора, мысль, оставшуюся без исполнения.) Довольно странное действие производят, однако ж, эти покинутые строфы Пушкина. Ни на чем нельзя остановиться в них, хотя в каждой чувствуется зародыш превосходного стихотворения. В первой главе романа выпущены строфы XIII и XIV; они относились к Онегину и набросаны были так (точки заменяют у нас везде стихи, не разобранные нами или не дописанные автором):
XIII
Как он умел вдовы смиренной
Привлечь благочестивый взор
И с нею скромный и смущенный
Начать, краснея, разговор.
. . . .
Так хищный волк, томясь от глада,
Выходит из глуши лесов
И рыщет близ беспечных псов,
Вокруг неопытного стада.
. . . .
XIV
Нас пыл сердечный рано мучит,
Как говорит Шатобриан.
Не женщины любви нас учат,
А первый пакостный роман.
Мы алчны жизнь узнать заране,
И узнаем ее в романе:
. . . .
Уйдет горячность молодая,
Лета пройдут, а между тем,
Прелестный опыт упреждая,
Не насладились мы ничем.
Все это недоделано и было брошено, может быть, самим поэтом как не заслуживающее отделки, но он сберег воспоминание о первой своей мысли в римских цифрах, обозначающих пропуск ее в самой главе. Почти вслед за тем находим мы там же пример, как растянутое место рукописи обращалось при поправке в легкую черту. В строфе XXV мы читаем:
Быть можно дельным человеком
И думать о красе ногтей:
К чему бесплодно спорить с веком;
Обычай – деспот меж людей.
Но в рукописи это место еще очень слабо и растянуто:
По всей Европе в наше время
Между воспитанных людей
Не почитается за бремя
Отделка нежная ногтей;
И нынче воин, и придворный,
И журналист задорный,
Поэт и сладкий дипломат
Готовы. . . .
Пушкин не дописал стиха и самой строфы, почувствовав тотчас же недостаток содержания в них, но подобных мест, совершенно измененных последующей отделкой, много находится в рукописях его [210] . Со второй главы начинается портрет Ленского. Несмотря на легкий оттенок насмешливости, с каким автор иногда говорит о молодом восторженном поэте, видно, что Пушкин любил своего Ленского, и притом любовью человека, уважающего высокое нравственное достоинство в другом. Иногда кажется, будто Пушкин ставит Ленского неизмеримо выше настоящего героя романа и все странности первого, как и все его заблуждения, считает почтеннее так называемых истин Онегина. По крайней мере, в едва набросанных и недоделанных строфах он обращается к Ленскому с жарким выражением любви и удивления. Черта, в нравственном отношении замечательная, и которой биография пренебречь не может. Мы знаем почти все, что Пушкин отдал свету по расчету и своим соображениям, и мало знаем, что думал он про себя. Так, в VII строфе 2-й главы вместо нынешних стихов ее рукопись сохраняет еще следующие:
И мира новый блеск и шум
Обворожили юный ум.
Он ведал труд и вдохновенье
И освежительный покой.
. К чему-то жизни молодой
Неизъяснимое влеченье.
Страстей кипящих. пир
И бури их, и сладкий мир.
Но особенно проявляется сочувствие Пушкина к Ленскому в X строфе, посвященной его поэтическому таланту. Вся эта сжатая и отчасти ироническая строфа в печати отличается, наоборот, многословием и лирическим характером в рукописи:
Не пел порочной он забавы,
Не пел презрительных цирцей:
Он оскорблять гнушался нравы
Прелестной лирою своей.
Поклонник истинного счастья,
Не славил неги, сладострастья,
Как тот, чья хладная душа,
Постыдной негою дыша,
. . . .
Преследует, в тоске своей