Читаем Жизнь и труды Пушкина. Лучшая биография поэта полностью

Прежде всего является тут «Сказка о рыбаке и рыбке», написанная в Болдине 14 октября 1833 г. и имеющая пометку: «18 песня сербская». В Болдине же кончен «Медный всадник» и на первой перебеленной его рукописи подписано: «31 октября 1833. Болдино». Наконец, «История Пугачевского бунта» была тогда же приведена в окончательный порядок. Предисловие к ней помечено у Пушкина: «2 ноября 1833, Болдино». Ограничиваясь одними поэтическими произведениями, мы видим, что село Болдино имеет в жизни поэта свою долю поэтического влияния. Если в Михайловском написан «Борис Годунов», то в Болдине обдуман и завершен «Медный всадник».

«Рыбак и рыбка, 18-я песня сербская» сама собой свидетельствует, что «Песни западных славян» написаны были Пушкиным ранее осени 1833 г. и, по всем вероятиям, летом этого года, на даче Черной речки. Другие, как «Яныш-королевич», может, написаны еще и ранее – в 1832 г. Известно, что некоторая часть этих песен взята из книги г-на Мериме «La Guzla, ou choix de poésies illyriques, recueillies dans la Dalmatie, la Bosnie, la Croatie et 1’Hérzegowine» (Paris, 1827) [227] , но поэт наш, как видно, нисколько не соблюдал критического разделения народных славянских произведений по племенам. Он давал общее генерическое название сербских всем песням южного славянского происхождения.

Книга г-на Мериме наделала в Европе шума между учеными и остается памятником ловкой, остроумной и вместе весьма явной подделки народных мотивов. Довольно странно, что немногие заметили тогда весьма важное обстоятельство. Почти все примечания книги Мериме взяты целиком, а иногда слово в слово из «Путешествия по Далмации» аббата Форти («Voyage en Dalmatie par 1’abbe Fortis, traduit de l’ltalien», 2 v. Berne. 1778) [228] [229] , а также и все названия гор, рек, деревень и даже собственные имена. Это могло бы навести и на тайну ее происхождения. Самым положительным доказательством подлога служит манера автора возводить каждую черту народного характера, встреченную в книге Форти, до образов и легенды, между тем как в настоящей народной поэзии они проходят легкими намеками, никогда не имеют самостоятельности и брошены невзначай, без внимания и разработки. Так, у Мериме есть песни на дурной глаз; на свадебные обряды; да и самое вурдалаки или вукодлаки, в известном сербском Сборнике Вука Стефановича, не имеют отдельных песен как представление низшее, не выросшее до песни. Подобное замечается и в русских песнях, где леший, домовой еще иногда входят как подробность в песню, но никогда не составляют главных лиц ее, на которых сосредоточена мысль произведения. Взамен лучший и совершенно обработанный образ южной славянской поэзии – вилы, – совершенно упущен из вида Мериме, потому что о нем едва упоминает и аббат Форти. Вся биография Маглановича удивительно ловко составлена из этнографических данных, почерпнутых в том же путешествии, но песня, названная Мериме «Improvisation de Maglanovich» [230] , совершенно теряет местный колорит. Хвастовство старого гусляра своими поэтическими способностями не может никак принадлежать славянскому миру. Вообще же на всех лицах, выведенных Мериме, весьма ясны, при внимательном наблюдении, следы раскраски, и притом с ученым пониманием эффекта и освещения, редким в простых соображениях народа. В одной песне («Maxime et Zoe») [231]  Мериме вывел даже человека с дурным глазом, распевающего вечером на гуслях под окном Зои, как настоящий испанец, и сам принужден был оговориться в примечании: «Cette ballade peut dónner une idee du goût moderne. On у voit un commencement de prétention qui se méle а la simplicite des anciennes poésies illyriques», etc. [232]  По всем этим причинам зоркий глаз Гёте не был обманут мастерским подлогом, да и Пушкин никогда не верил подлинности песен Мериме: просьба к приятелю снестись об этом с автором «Гузлы», вызвавшая известный ответ последнего, скорее доказывает его сомнение, чем что-либо другое. При втором издании «Гузлы» Мериме, с простительным самодовольством исчисляя людей, обманутых его произведением, упоминает: 1-е, об англичанине Боуринге, издавшем в 1825 году русскую антологию, который просил у Мериме подлинников его подражаний; 2-е, о немце Герхарде, который уведомлял Мериме, что в его прозе открыл даже самый метр иллирийских стихов, и 3-е, о Пушкине. Вот его слова о последнем: «Enfin M. Pousckine a tràduit en russe quelques – unes de mes historiettes et cela peut se comparer а «Gil Bias’ traduit en espagnol et aux «Lettres d’une religieuse portugaise» traduites en portugais» [233] .

В словах Мериме, может, заключается более истины, чем сколько он сам предполагал [234] . Мы сейчас это увидим.

Пушкин взял из сборника Мериме 11 песен, включая сюда и пьесу «Конь» («Что ты ржешь, мой конь ретивый?»), напечатанную сперва отдельно от «Песен западных славян». Затем две перевел он из сборника сербских песен Вука Стефановича («Сестра и братья», «Соловей»); одну из чешских народных сказаний («Яныш-королевич») и две почерпнул из современной сербской истории («Песня о Георгии Черном», «Воевода Милош»). Источника последних мы не знаем и весьма склонны думать, что они принадлежат самому Пушкину безраздельно.

При передаче 11 песен Мериме, действительно лучших из всей его книги (содержащей 29 подражаний), Пушкин наложил на них печать славянской народности, в которой основная идея каждой, откуда бы ни взята она была первоначально, получила общий племенный облик, близкий всякому, кто его знает и в себе носит [235] . Под рукой его образовался ряд небольших народных эпопей, и каждое звено этой цепи могло бы быть понятно для всякой славянской группы, которая еще не утеряла воспоминания о своем происхождении. Склад их, приемы, способ выражения, передавая иногда буквально образ или мысль французской подделки, вместе с тем отходят к общему славянскому источнику слова и мысли. Не говорим о пьесах с рифмами, каковы «Вурдалак», «Похоронная песнь Маглановича», «Бонапарт и черногорцы», «Конь»; здесь у нашего поэта, вышедшего совсем из роли своей переводчика, начертаны яркие образы, между тем как у подлинника они обозначены только слабыми намеками [236] . Гораздо труднее уяснить себе, каким образом, следуя неотступно за книгой Мериме в других пьесах, Пушкин расходится в тоне и рассказе с нею так, что близкий перевод уже делается нисколько не похожим на свой оригинал. Тут все дело в обороте речи, в постановке мысли и образа – словом, в том неуловимом проявлении творчества, которое чувствуется, но мало поддается разбору и критике.

Можно только заметить систему обширного упрощения подлинника. Так, в лучшей пьесе Мериме, в легенде «Видение короля» (у Мериме она названа «La vision de Thomas II, Roi de Bosnie», par H. Maglanovich) [237] , Пушкин встречает при описании ужаса короля, отправляющегося ночью в Божию церковь, следующую фразу: «il a pris de sa main gauche ime amulette d’une vertue éprouvée et plus tranquille alors il entra dans la grande église de Kloutsch». (В переводе: «Тогда он взял левой рукою амулет испытанного свойства и уже спокойнее вошел в большую церковь Ключа-города».) Этот амулет есть опять черта нравов, вычитанная в путешествии Форти и довольно хитро введенная в рассказ, но Пушкин минует ее, замещая другой, совершенно народной подробностью:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже