Неожиданнее всего в новой книге г-на Мережковского ее подзаголовок. Книга называется «Гоголь и черт», а подзаголовок гласит «исследование»: не баллада, не фантастический рассказ, не шарж, а исследование — опыт объективного изучения взаимоотношений между великим русским писателем и самым настоящим чертом. «Настоящим» — это надо понимать всесторонне. Ибо для г-на Мережковского черт действителен и реален во всех смыслах и во всех видах. Когда для хода «исследования» надо, то это черт абстрактный, символический, не только метафизический, но просто метафорический: некоторое поэтическое олицетворение, в которое нет нужды верить или не верить. Но иногда, когда словесность — этот первоисточник творчества г-на Мережковского — требует, его черт очень далек от метафизики и аллегории. Как отец Ферапонт в «Братьях Карамазовых», г-н Мережковский просто ущемляет ему хвост во всей его прямолинейной реальности: «Как стал от игумена выходить, смотрю — один за дверь от меня прячется, да матерый такой, аршина в полтора или больше росту, хвостище же толстый, бурый, длинный, да концом хвоста в щель дверную и попади, а я не будь глуп, дверь-то вдруг и прихлопнул, да хвост-то ему и защемил. Как завизжит, начал биться, а я его крестным знамением, да трижды, — и закрестил. Тут и подох, как паук давленный».
Этот подвиг заклинания беса поднял на свои рамена в последние годы г-н Мережковский, и надо сознаться, что если уж кому-нибудь надо заняться этим литературным экзорцизмом, то это, конечно, лучше всего сделать автору «Грядущего Хама», «Пророка русской революции» и «исследования» о «Гоголе и черте»: уже хотя бы во внимание к тому многообразию, в котором является ему черт. Он усматривает черта в самодержавии и в босяке, в позитивизме и православии, в Чехове и Чичикове. Отец Ферапонт тоже не ограничивал число и разнообразие своих чертей: «Видел, — рассказывает он, — у которого на персях сидит, под рясу прячется, токмо рожки выглядывают; у которого из кармана высматривает, глаза быстрые, меня-то боится; у которого во чреве поселился, в самом нечистом брюхе его, а у некоего так на шее висит, уцепился, так и носит, а его не видит».
Последние слова наводят на раздумье. «Носит, а его не видит»; печальный удел. Не носят ли его те, которые его видят повсюду? Вот, г-н Мережковский назвал свою книгу «исследованием», зная, что тут не может быть исследования, быть может, даже желая посмеяться над «исследованиями» и теми, кто верит в их выводы. Вы, вот, полагаете, что куда-то пришли или придете с вашим суверенным и позитивным разумом и его «исследованиями»; а я «исследую» то, что никакому исследованию не подлежит: прищемлю мистико-метафизической дверью чертов хвост, «толстый, бурый и длинный». Но — не рано ли смеется г-н Мережковский? Принимая его таинственный, много говорящий и потому удивительно удобный тон, позволим себе спросить: не подсмеялся ли здесь кто другой? Нет ли пророческого в судьбе Гоголя?
Судьба Гоголя, согласно результатам исследования г-на Мережковского, заключается в следующем. Главной мыслью всей жизни и всего творчества Гоголя было «выставить черта дураком», посмеяться над ним; на самом же деле черт посмеялся над Гоголем.
Гоголь разоблачил черта, сорвал с него маску и увидел «подлинное лицо его, страшное не своей необычайностью, а обыкновенностью». За двумя главными героями Гоголя, Чичиковым и Хлестаковым, при всем их несходстве, «скрыто соединяющее их третье лицо», лицо черта «без маски», «во фраке», «в своем собственном виде», лицо нашего вечного двойника, который, показывая нам в себе наше собственное отражение, как в зеркале, говорит: «Чему смеетесь? Над собой смеетесь».
Как известно, Гоголь писал Хлестакова с себя; в научной литературе об этом говорилось не раз. Чтобы согласиться с признанием автора «Ревизора» — «есть во мне что-то хлестаковское» — достаточно пары цитат из его писем вроде: «Историю Малороссии я пишу всю от начала до конца. Она будет или в шести малых или в четырех больших томах» (Максимовичу, 1834 г.); или: «Я пишу историю средних веков, которая, думаю, будет состоять томов из восьми, если не из девяти. Авось-либо и на тебя нападет охота и благодатный труд. А нужно бы, право, озарить Киев чем-нибудь хорошим». Гоголь любил чудовищную гиперболу, чувствовал, что в жизни может согрешить отсутствием чувства меры — и не была ли, в самом деле, нелепой хлестаковщиной его профессура? Как и другие, он очищался посредством творческого воссоздания своих недостатков: объективируя, он сознавал их, а сознание есть первый шаг в борьбе. «Я уже от многих своих гадостей избавился тем, что передал их своим героям, их осмеял в них и заставил других над ними посмеяться». Казалось бы, — здесь есть действительно повод для «исследования», но нет материала для того мистико-декадентского «углубления», которое г-ну Мережковскому представляется исследованием. Но этот материал найдется, если из Чичикова и Хлестакова сделать черта. И это, конечно, нетрудно тому, кто, как отец Ферапонт, готов видеть черта повсюду.