Читаем Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского полностью

Г-н Мережковский отлично сознает, что в цинизме своем он совершенно одинок в литературе, если не считать горсточки несчастных декадентов и ницшеанцев. Он знает, что идет против преданий если не всемирной, то всей русской литературы. Он прямо так и говорит, что вся русская литература в лице величайших своих писателей впала в безумие, именно безумие христианской жалости. «Вся русская литература после Пушкина будет демократическим и галилейским восстанием на того гигантского всадника, который над бездной „Россию вздернул на дыбы“. Все великие русские писатели, — не только явные мистики — Гоголь, Достоевский, Лев Толстой, но даже Тургенев и Гончаров, — по наружности западники, по существу такие же мистики и враги культурного язычества, — будут звать Россию прочь от единственного, непонятого русского героя, от забытого и неразгаданного любимца Пушкина, вечно одинокого исполина на обледенелой глыбе финского гранита, — будут звать народ к материнскому лону русской земли, согретой русским солнцем, к смирению в Боге, к простоте сердца великого народа-пахаря, в уютную горницу старосветских помещиков, к дикому обрыву над родимою Волгой, к затишью дворянских гнезд, к серафической улыбке идиота, к блаженному „неделанью“ Ясной Поляны; — и все они, все до единого, быть может сами того не зная, подхватят этот вызов малых великому, этот богохульный крик возмутившейся черни: „Добро, строитель чудотворный! Ужо тебя!“»

XI

Что г-н Мережковский смешал с чернью «всех до единого» великих писателей наших — Гоголя, Достоевского, Гончарова, Тургенева, Льва Толстого — это небольшой грех, это клевета предубеждения, не больше. Но что он путем величайших натяжек выводит Пушкина из среды этих великих и ставит его во враждебное к ним положение — это клевета более серьезная, клевета обожания. В своем необузданном идолопоклонстве пред языческим принципом силы (понимаемой им как жестокость), молодой поэт столь же серьезно оклеветал и обожаемого им Петра I. Я вовсе не поклонник этого «медного гиганта» нашей истории, но вынужден защитить его от клеветы г-на Мережковского. Что Петр I был человек грозный и в борьбе с врагами не щадивший людей — это верно; но выставлять его каким-то Атиллой или Тамерланом, шествующим «по костям» бесчисленных «малых» — несправедливо. Это преувеличение, искажающее истинный образ Петра I. Мережковский выставляет этого царя как некоего гневного бога, который во время стихийного бедствия, разразившегося отчасти по его вине, уничтожает безумцев, дерзнувших поднять на него ропот. На самом деле Петр I был не таков; во время наводнения в Петербурге в 1824 году ему, конечно, ничего не оставалось, как стоять в горделивой позе «медного всадника» над бушующими волнами. Поза красивая, и Пушкин создал из нее чудный рассказ. Но случись подобное же бедствие при Петре, то нет никакого сомнения, что он первый бросился бы спасать тонувших людей, как он бросился спасать солдат на Лахте (от чего, как говорят, и умер). Бедному Евгению, «презренному и ничтожному», пришлось бы увидать Петра во время наводнения не в позе медного идола, а в виде хоть и могучего, но крайне участливого и совсем простого человека. Нет сомнения, что и Пушкин в «Медном Всаднике» отошел от правды в изображении Петра, идеализировал, или, точнее, идолизировал этого царя. Петр в «Медном Всаднике» не тот, что в «Полтаве» и не тот, что в «Арапе Петра Великого». Но в «Медном Всаднике» Пушкин рисовал не живую личность Петра, а его образ, постепенно разросшийся в истории, и в памятнике, как водится, преувеличенный. Для пушкинской полуволшебной повести это героическое преувеличение было нужно, как приняты подобные же гиперболы в былинах о богатырях. И все же Пушкин не дошел до того, чтобы воспеть именно жестокость Петра, как это доделал за него г-н Мережковский. Напротив, при всем поклонении Петру, гений Пушкина подсказал ему невыразимо грустный конец истории «Медного Всадника», до того грустный, что он звучит прямым укором Петру. «Печален будет мой рассказ», предупреждает Пушкин, — и в самом деле он печален. Рассказывается трагедия живого человеческого сердца, неизвестного, бедного, но полного нежной любви — и растоптанного чьим-то грозным произволом. Рассказывается, как ошибка в великом замысле поражает безвестные человеческие существования, с их самыми чистыми радостями.

XII

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже