Читаем Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского полностью

Надо восемь раз отмерить,

Чтоб зарезать наконец, —

декламировала она.

Мережковский относился к этому мрачно. Не одобрял. В. Злобин заступался за Мережковского:

— Нет, он все-таки понимает юмор. Он даже сам как-то сказал каламбур.

За двадцать лет их близкого знакомства один каламбур. Остряк, можно сказать, довольно сдержанный.

Зинаида Николаевна относилась ко мне с любопытством. Она рассматривала меня как некую странную разновидность и часто говорила:

— Я хочу непременно написать о вас. До сих пор никто еще не писал о вас как следует.

— Поздно, — отвечала я. — Все равно вашим указаниям следовать уже не поспею, а мнение читателей обо мне тоже уже давно сложилось, его не переделаете.

Но вот как-то случилось, что попала им в руки моя книга «Ведьма» и почему-то им обоим понравилась.

— Вы в ней перестукиваетесь с вечностью, — говорила Гиппиус.

— Какой язык! — хвалил Мережковский. — Упиваюсь! Упиваюсь!

И тут же прибавил:

— Вы совсем не похожи на ваши произведения. Вот Зина похожа на свои произведения, а вы нет. Эта книга прямо прелестна.

— Боже мой! — воскликнула я. — Вы хотите сказать, что я сама совсем омерзительная. Это ужасно. Но ведь ничего не поделаешь.

— Между прочим, зачем вы в ваших произведениях отводите место комизму? Я не люблю комизма, — сказал он мне как-то. Комизмом он заменял слово юмор. Вероятно, из презрения. Тогда я указала ему на отношение Гоголя к юмору.

— Вот послушайте: «Смех значительнее и глубже, чем думают. На дне его заключен вечно бьющий родник, который углубляет предмет. Насмешки боится даже тот, который уже ничего не боится на свете. И есть люди, которые не слышат могучей силы смеха. Многие говорят, что смешно — то низко, только тому дают название высокого, что произносится суровым, напряженным голосом».

Мережковский страшно обиделся.

— У меня вовсе не напряженный голос.

— Ну, конечно. Всем известно, что у вас модуляции. Это не о вас и писано.

* * *

3. Гиппиус часто цитировала свои стихи. Последних ее стихов Мережковский не любил.

— Зина, это не стихи.

— Нет, стихи, — упорствовала она.

— Нет, не стихи, — кричал он.

— Я помирю вас, — вступилась я. — Это, конечно, стихи. Все внешние элементы есть. Есть размер, есть рифма. Это стихи, но не поэзия, прозаические рассуждения в стихотворной форме.

Оба согласились. Я после чтения «Ведьмы» перестала быть «она». Стала «Тэффи».

Как-то я заболела. Пролежала около месяца. Мережковские часто навещали меня, и раз, к всеобщему удивлению, Дмитрий Сергеевич принес фунтик вишен. Купил по дороге. Все переглянулись, и на лицах изобразилось одинаковое: «Вот, а еще раскричали, что „сухарь“».

Мережковский грозно потребовал тарелку и велел сполоснуть вишни.

— Дмитрий Сергеевич, — залебезила я. — Вы не беспокойтесь. Я не боюсь. Сейчас холеры нет.

— Да, — отвечал он мрачно. — Но я боюсь.

Сел в угол и, звонко отплевывая косточки, съел все вишни до последней. Это вышло так забавно, что присутствовавшие боялись взглянуть друг на друга, чтобы не расхохотаться.

* * *

Я долго и внимательно приглядывалась к этому странному человеку. Все чего-то искала в нем и не находила. Вспомнила «Сакья Муни». Сам Будда преклонил до земли свою венчанную голову перед страданием нищего вора, сказавшего ему: «Повелитель мира, ты не прав». Ведь были же такие мысли у Мережковского!

И вот как-то, уже незадолго до его смерти, когда они вернулись в Париж, разочарованные в немецких покровителях, без денег — пришлось продать даже золотое стило, поднесенное в дни Муссолини итальянскими писателями, — сидели мы втроем, и 3. Гиппиус сказала про кого-то: «Да, его очень любят».

— Вздор! — оборвал Мережковский. — Сущий вздор! Никто никого не любит. Никто никого.

В этих словах было что-то патетическое. Говорились они неспроста. У него все лицо потемнело. Господи! В какой черной яме мучается этот человек… Страшно за него и больно.

— Дмитрий Сергеевич! Почему вы так думаете? Вы просто не видите и не замечаете людей.

— Вздор. И вижу, и знаю.

Может быть, я ошибаюсь, но мне почудились в этих словах и тоска, и отчаяние. Вспомнилось его последнее стихотворение «О одиночество, о нищета». И вспомнился Хома Брут. Гроб с мертвой колдуньей пролетает над самой головой. Страшно…

— Дмитрий Сергеевич! Вы не видите людей. Вот я все подсмеиваюсь над вами, но ведь в сущности я люблю вас.

Сказала, точно перекрестилась.

Он взглянул в недоумении и вдруг ухватился:

— Ну да, вы просто любите мои произведения, но не меня же.

— Нет, по человечеству люблю именно вас, Дмитрия Сергеевича.

Он помолчал, повернулся и медленно пошел в свою комнату. Вернулся и подал мне свой портрет с ласковой надписью.

Портрет этот я сохранила.

<p>ЛЕВ ТРОЦКИЙ. МЕРЕЖКОВСКИЙ<a l:href="#n_259" type="note">[259]</a></p><p>I. КУЛЬТУРНЫЙ СЕБЯЛЮБЕЦ</p>
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже