Или в области критики. Все три, ныне самые видные, направления в ней: эстетическое — понимая его как анализ со стороны формы, художественных приемов, психологическое— установление связи между личностью творца и его творением, и философское— все они у нас в русской литературе если не прямо восходят к нему, как к своему родоначальнику, то, во всяком случае, находят в Мережковском одного из самых ярких, самых талантливых своих представителей. Казалось бы, вот где настоящая его сфера, вот где он полностью воплощается. Но ведь современная критика, помимо всего прочего, ставит себе в большую заслугу и даже чуть ли не в главную «изгнание торгующих из храма», устранение, при оценке художественного произведения, публицистики и связанной с ней тенденциозности; а в этом отношении кто еще так грешен, как Мережковский! Тут пасуют перед ним все старые критики далекого доброго времени; тут он гораздо хуже, развязнее, чем самый завзятый, закоренелый общественник, чем даже Писарев или Скабичевский. В том, что иные из современных «толкователей» хозяйничают в художественной литературе слишком «свободно», подходят к ней, как к некой бесформенной массе, из которой каждый волен лепить любую фигуру по своему образу и подобию, в этом, не подлежит сомнению, очень большая доля вины Мережковского. Но такой же он, в большей или меньшей степени, и в области философии, богословия, социологии, политики. Словом, всюду и везде: свой и чужой, пытливый и небрежный, кропотливо-добросовестный и дилетантски легкомысленный — все вместе и одновременно.
В этом одном уже огромное, почти неодолимое затруднение для исследователя. Ибо не обязывает ли оно к сугубой осторожности, не заставляет ли часто перемещать центр тяжести от «мое» писателя к его «я», от продуктов его творчества к индивидуальным особенностям самого творца? Делается необходимым уловить некую равнодействующую как бы двух различных правд: одной — объективной, «формальной», для Мережковского подчас суровой, обязывающей считаться с ним, как с работником в той или иной области, в каждой в отдельности судить его строго по его делам; а другой — внутренней: «не по закону», так сказать, «а по милости» той самой правды, которая должна открыться нам, когда вчувствуемся в него, войдем целиком в его мир, уловим его индивидуальность во всей ее неразложимой сущности.
Нам бы так и хотелось: дать вполне беспристрастный очерк деятельности Мережковского в связи с его личностью; именно постичь его как особую индивидуальность с определенным психическим укладом, в зависимости от которого только и могут быть объяснены как положительные, так и отрицательные стороны его писаний.
Если бы Мережковский писал только в прозе, было бы очень трудно уловить его облик. Ведь никто так не хочет, никто так не умеет прятать свою душу от взоров читателя, как он. В большинстве случаев, когда речь его течет ровно и спокойно и его блестящий стиль имеет свой обычный характер — он искусно отделан, тонко отчеканен и немного холоден, — добираться тогда до ощущений Мережковского, провидеть мир его эмоций кажется почти невозможным. Когда же наталкиваешься в писаниях Мережковского на сильные патетические места — вот как будто нарастает его волнение, достигает величайших своих размеров, тон делается уже явно пророческим, перед вами обнажаются как бы самые сокровенные чаяния человеческой души, — то как раз в этот самый возвышенный момент вдруг вас пронзит сомнение: да так ли это, доподлинное ли здесь отражение внутренних переживаний, не нарочно ли волнуется, не позирует ли он? Есть у Мережковского какой-то необыкновенный дар отрицательной, что ли, убедительности, отсутствует у него что-то очень нужное, самое главное, без чего писатель никогда не добьется доверия. И сомнение невольно сопровождает вас до самого конца и все время мешает подойти к нему ближе.
Правда, уронит Мережковский невзначай какую-нибудь фразу вроде той, которую мы привели выше: «Выход из подполья, преодоление одиночества — такова задача». Или вот следующую: «Это бессилие желать и любить, соединенное с неутолимой жаждой свободы и простоты, истощение самых родников жизни, окаменение сердца есть не что иное, как знакомая нам болезнь культуры, проклятие людей, слишком далеко отошедших от природы». И сразу эти признания покажутся вам глубоко искренними, и потом сами, без всякого усилия с вашей стороны, каждый раз вспоминаются, когда вы думаете о Мережковском в целом. Но слишком редки эти мгновения невольной откровенности, слишком случайны эти вскользь брошенные слова. Еще защищены они обыкновенно и впереди и позади целым рядом самых холодных, блестящих фраз.
Единственная область, которая выдает Мережковского с головой, — это лирика. В ней именно, в ее мотивах, в ее формах, и обнажается его мироощущение, — та самая основа, почва, на которой выросло его многообразное, чрезвычайно осложненное творчество.