Мы уселись возле домика на траве. Старший батальонный комиссар начал вводить нас, что называется, в курс жизни: мы узнали немало подробностей июльского отступления на Западном фронте; двадцать восьмая армия, в составе которой была и его редакция, попала в кольцо врага, корреспонденты выбирались из окружения в одиночку и мелкими группами; двоих редакция потеряла — то ли погибли, то ли попали в плен, то ли пробрались к партизанам.
Без нажима, спокойно рисуя нам предстоящую жизнь, редактор Потапов дал нам первое представление о том, что такое боевая журналистская работа в армии, принужденной вначале отступать, а теперь держащей крепкую оборону на Десне.
Поговорив, мысленно оценив каждого из нас, он отбыл, пообещав прислать дня через два машину за нами и сказав, что коллектив охотно включит писателей в свою семью.
Действительно на третий день тот же «виллис» прибыл за нами, и мы не без труда впихнули в него свои тела, оружие и все нехитрое наше имущество. Водитель увез нас из незатейливого смоленского городка, до отказа забитого военными.
Мне запомнились тот предвечерний час, когда мы покинули Киров, и густая синяя темнота, встретившая нас в незнакомом лесу. Она была августовского колера; лишь немного освоившись с нею, можно было различить кое-что вокруг.
Пропетляв по лесу извилистой дорогою, машина остановилась где-то среди расступившихся деревьев. Мы вылезли и увидали толпу журналистов, ожидавшую нас.
Это были, без сомнения, ребята славные, связанные некоей общностью: еще до войны они состояли в штате окружной военной газеты. В большинстве северяне, архангельцы и вологодцы, они мягко окали, и в их обращении можно было уловить черты душевности.
Имя автора «Дикой собаки Динго...», незадолго до начала войны проложившей себе путь к сердцам читателей всех вкусов и направлений, было им знакомо достаточно. И вот перед ними стоял сам автор — невысокий человек с негромким голосом, подкупающей доступностью всего, что он говорил, со склонностью к шутке. Шутку он обратил с первых же слов против себя самого.
Лица в темноте прорисовывались нечетко, зато голоса были явственны и в каждом намечался собственный характер. Нетрудно было понять, что автор «Собаки Динго» подкупил тут всех с первой встречи.
Появление его в среде военных газетчиков явилось для них таким же подарком, я думаю, как для Лузгина и меня.
Позже кто-то благоразумно заметил, что пора, мол, и честь знать: товарищи с дороги, наверно, устали. Другой вспомнил, что ужин давно роздан и прижимистый старшина Глотов вряд ли отпустит то, что нам причитается, ведь мы не стали пока к нему на довольствие. Но вскоре все было улажено, и мы уселись, продолжая начатый разговор, вокруг полного котелка: мы доставали остатки ужина, добытые у Глотова, смесь каши с тюрей.
Со всем гостеприимством добрых товарищей нам уступили шалаш. Как мы ни отнекивались и не уверяли, что ополченческий быт приучил нас спать где ни придется, нас запихнули в шалаш, покрытый хвойными ветками.
Внутри было тесно. Мы улеглись, прижавшись тесно друг к другу. Фраерману надлежало находиться посредине, чтобы Лузгин не подумал, будто я завладел нашим общим другом один.
Тишина леса, шаги часового, шорохи замершего в темноте мира были и привычны, и новы, как ново было то, что нас ожидало.
Первые дни в лесной редакции, помимо разговоров с товарищами, вызовов к редактору, построений и воинских проверок, ушли еще и на то, что Ванечка А‑лов, совсем еще молодой, с аккуратно обведенным чистым лицом, как будто специально созданным для преуспевающего военного, обучал нас начаткам индивидуального боя. Мы стреляли из пистолетов и швыряли макеты гранат.
При этом лицо у Рувима Исаевича от старания и напряжения получало свирепый оттенок. Свое усердие и всю предполагаемую отвагу он вкладывал в каждый бросок.
Но уже дня через три Ванечка пристроил его к делу не менее важному, во всяком случае для него: к написанию совместного материала об одном боевом эпизоде. Рувим Исаевич приступил к работе безотказно, как и ко всему, что бы на него ни возложили. Задания он готов был получать от редактора, его заместителя, зава военным отделом, то есть того же Ванечки, и от любого сотрудника. Он твердо знал, что на войне дело его — подчиняться, прежде всего подчиняться. Эту премудрость солдата он ставил превыше всего и, на моей памяти, не изменил ей ни разу.
Пришедшая к нему с давних лет формула составляла как бы его кредо: «Солдат ничего для себя не просит и ни от чего не отказывается». Формула эта заключала в себе философию военного подчиненного положения. Вследствие такой каратаевской философии Фраерман был равно близок и мил начальникам и товарищам, особенно тем, кто, владея пером журналиста, работал в газете с тайной надеждой овладеть тем таинственно привлекательным стилем, который помог бы впоследствии воплотить в живых образах дух и суть великих событий.