В начале июня, когда развернулись эти события, было уже ясно, куда клонится церковная политика властей. Поддерживать Тихона в эти дни означало открыто заявить о своем несогласии с теми, кто держал Патриарха в Донском монастыре в качестве подследственного. Двадцать третьего мая 1923 года (в ГПУ все было расписано как по нотам) Тихона увезли на Лубянку. Этим актом было окончательно указано на то, что Патриарх - государственный преступник. Недавний суд над главой католической церкви в России, кардиналом Циплаком, и его каноником, который закончился расстрелом одного и тюремным заключением для другого, не предвещал Патриарху ничего хорошего.
Арест Святейшего обновленцы приняли за свою окончательную победу. "Тихоновские" епархии сдавались по всей Руси без боя. И только в Ташкенте арест Патриарха наткнулся на сопротивление, которого не ожидали ни ГПУ, ни "живоцерковники". В городе, где вчера еще не существовало никакой церковной власти, а деморализованные священники со страхом ожидали приезда обновленского епископа, объявился вдруг местный епископ, сторонник Патриарха.
Случилось это так: незадолго до бегства Владыки Иннокентия в Ташкент перевели из Ашхабада ссыльного Уфимского Владыку Андрея Ухтомского. Личность эта была незаурядная. Ухтомский еще до революции отличался либеральными взглядами, а в 1918 году выступил с призывом произвести в Православной церкви радикальные реформы. Благодаря своей левизне Ухтомский Владыка заслужил в церковной среде презрительное прозвище "большевик". Но в 1922 году его левый радикализм не имел никакой цены. От епископов требовалась лишь безоговорочная капитуляция перед "живоцерковниками". Ухтомский был слишком порядочен, чтобы признать доносчиков-обновленцев представителями всей верующей России. И - оказался в ссылке. В Ташкенте его крупную, даже величественную фигуру сразу заметили и друзья, и враги. Интеллигент, простой в обращении и твердый в принципах, епископ Андрей даже в изгнании сумел послужить опорой разгоняемой церкви: незадолго до ссылки, находясь в Москве, он получил от Патриарха право возводить в сан новых епископов. В трудных обстоятельствах живоцерковной атаки право это очень пригодилось.
"Приехав в Ташкент,- пишет Войно-Ясенецкий,- Преосвященный Андрей одобрил избрание меня кандидатом во епископа Собором Туркестанского духовенства и тайно постриг меня в монахи... Он говорил, что хотел мне дать имя Целителя Пантелеймона, но когда побывал на литургии, совершенной мной, и услышал мою проповедь, то нашел, что мне гораздо более подходит имя Апостола, Евангелиста, врача и художника Луки".
В том, что умный епископ Андрей остановил свой взгляд на профессоре-священнике, нет ничего странного: едва ли во всей Средней Азии нашлась тогда фигура более подходящая для открытого ратоборства с "живоцерковниками". Но понимал ли сам о. Валентин (Владыка Лука), что означал для него этот выбор?
Приняв обет монашества (это было необходимой ступенью к возведению в сан епископа) сорокашестилетний Войно-Ясенецкий навсегда отрезал себе доступ к земным радостям. Такой удел многим представлялся дикостью, но в конечном счете монашество касалось только его самого. Однако следующий шаг - принятие епископской митры - почти наверняка вел к аресту и ссылке. Отец Лука был одновременно отцом четырех детей. Ему напоминали об этом друзья, и сотрудники, и близкие. "Однажды ночью, когда я лежал в своей кровати (она находилась в кабинете отца),- вспоминает средний сын Войно-Ясенецкого Алексей,- пришла Софья Сергеевна. Думая, что я сплю, она стала со слезами в голосе упрашивать отца не идти в монахи ради нас - детей. Но отец остался непреклонным".
Войно-Ясенецкий не сделал никакой попытки объяснить современникам причину своего решения (в "Мемуарах" мы находим только факты, без комментариев). Очевидно, сделанный выбор Валентин-Лука считал вполне естественным, более того - единственно возможным при данных обстоятельствах. Между тем даже с точки зрения канонической церковной нравственности он мог бы избрать для себя иной (вполне достойный!) метод поведения.