Поселился он, как правильно указывает Н. Ю. Фиолетова, на Учительской, неподалеку от Сергиевской церкви. Снял небольшой домик в две комнаты с прихожей. До 1929 года вместе с ним жил Алексей. Младшие дети оставались с Велицкой. На Алексее лежала обязанность вести запись больных и следить за очередью. Раз в месяц в назначенный день юноша поднимался в пять утра. Его будил гул голосов под окнами. Там с ночи собиралась большая толпа. Открыв двери, он выходил к людям: начиналась запись на прием. Через полтора-два часа месячный список — более 400 больных — был готов. Принимал Войно-Ясенецкий 15–20 человек в день, держал больных в кабинете подолгу. Заранее было объявлено, что прием бесплатный. О воздаянии за врачебный труд Лука не хотел и слышать. Но больные хитрили: Алексей находил трехрублевки и пятерки то засунутыми под чернильный прибор, то оставленными в прихожей. Те, кто предпочитал делать подношения натурой, заходили на кухню и оставляли свои корзинки стряпухе. Об этих «заглазных» операциях профессор, равнодушный к бытовой стороне жизни, конечно, ничего не знал. Зато Софья Сергеевна получила возможность лучше кормить младших, да и старшим детям, за три года отцовской ссылки изрядно наголодавшимся, кое-что от этих даяний перепадало.
Поток больных, желающих лечиться у Войно-Ясенецкого, с годами не только не оскудел, но все возрастал, а порой буквально захлестывал подступы к его квартире. Когда Алексей из Ташкента уехал, помогать на приемах стала Шура Кожушко. Эту девушку, скорее даже девочку, и ее младшего брата Лука заметил сидящими на ступеньках городской больницы. Чуткий к чужим бедам, он тотчас заподозрил неладное и подошел к детям. Выяснилась довольно банальная история: отец умер, а единственный в городе близкий человек — мать — в больнице и, очевидно, надолго. Лука повел детей к себе в дом, нанял женщину, которая ухаживала за ними, пока не выздоровела мать.
Шура, которой было тогда 15–16 лет, привязалась к своему благодетелю. На приемах она быстро освоила основы медицины и через год, не поступая ни в какое учебное заведение, стала хорошей медицинской сестрой. Через Шуру попала в поле зрения Луки и другая сиротка — Рая Пуртова. Девочка приехала в Ташкент сразу после средней школы в надежде продолжить учение. На беду, заболела она воспалением легких, лежала одна в чужом доме, лечить и ухаживать за ней было некому. Нашла ее Шура, которую Лука постоянно посылал по городу искать больных, нуждающихся в помощи и материальной поддержке. Рая была истощена. В доантибиотическую эпоху у нее было вполне достаточно шансов погибнуть от пневмонии. Но по протекции Войно-Ясенецкого в одном религиозном доме девочке стали давать усиленное питание. Молодой организм одолел болезнь, Рая окрепла, встала на ноги. Несколько раз заходила она к врачу-спасителю как пациентка, а потом подружилась с Шурой Кожушко и стала в доме своим человеком. К медицине она не приохотилась, но с удовольствием исполняла поручения Войно по розыску таких же, как она сама, длительно болеющих бедняков. Тех, кого они с Шурой разыскивали, Лука навещал потом сам, помогал деньгами. Дом на Учительской улице надолго стал для Раи самым дорогим для нее местом. Наиболее светлые воспоминания сохранились о тех часах, когда, управившись с делами, они собирались втроем в заставленном книжными полками кабинете Луки. Горела лампада. Лука сидел в кресле, они на скамеечках возле него. Медленно, неторопливо текла беседа. О чем? Обо всем: о разных жизненных случаях, о прочитанных книгах. Много говорили о героях Достоевского: он был любимым Раиным автором. Разбирали, помнится, причину, по которой Раскольников так мучительно переживает свое преступление. Остались в памяти заключительные слова, которые произнес тогда профессор: «Главное в жизни — всегда делать людям добро. Если не можешь делать для людей добро большое, постарайся совершить хотя бы малое». Таких вечеров было много.
— Не уговаривал ли вас Владыка молиться, чаще бывать в церкви, соблюдать посты, обряды? — спросил я сорок пять лет спустя Раису Петровну (Пуртову) Острецову.
— Нет, он вообще не касался веры, церкви, обрядов. Но любой разговор как-то сам собой поворачивался так, что мы стали понимать ценность человека, важность нравственной жизни.
Мне захотелось представить себе его в эти часы отдыха. Каким он был? Этаким величественным Богом-Отцом, на досуге вещающим двум девочкам-провинциалкам вечные истины? Или старым, одиноким человеком, который рад, что есть хотя бы кто-нибудь, кто согласен его слушать и слышать?