Картины на стенах, особенно же скульптурные безделушки, она называла "attrapes poussiere" и вовсе не дорожила ими. Были случаи, когда она и очень ценные вещи раздаривала - больше из желания просто от них "ненужных и лишних" избавиться. Из истории искусства она знала то, что всякому воспитанному человеку надлежить знать - имена знаменитых мастеров были ей знакомы, но она не была способна любоваться произведениями их, а картины таких художников, как Рембрандт или Делакруа, она должна была просто ненавидеть за то только, что они так "неряшливо написаны".
Да и к музыке у этой правнучки исключительно даровитого композитора не было настоящего художественного отношения. У нее был несколько слабый слух, она знала всего одну пьеску наизусть (ту самую, которую она когда-то выучила для выпускного экзамена в Смольном институте), а когда она разбирала по нотам, ей с трудом давался счет и особенно ритм. В опере, в которой она бывала почти каждую неделю, она больше дивилась фиоритурам и колоратурам, нежели настоящим музыкальным достоинствам; наконец, в игре на рояле она ценила только беглость пальцев и не входила в обсуждение того, как вообще следует понять то или другое произведение.
При всей мамочкиной природной "прозаичности" всё же никак нельзя сказать, чтобы в целом ее облик был лишен поэтичности, и еще менее, чтобы она страдала какой-то сухостью души. Напротив, она была настоящей музой моего отца и всего нашего дома. Одна ее манера думать и излагать свои мысли, ее чуткая правдивость, ее глубокое понимание других (понять - простить, была одной из ее постоянных поговорок), ее терпимость, ее беспредельная доброта, заставлявшая ее всегда и во всем жертвовать собой и совершенно отрешаться от каких бы то ни было личных утех, всё это вместе производило то, что она как-то вся светилась изнутри. Она представляла собой удивительно цельную и на редкость выдержанную человеческую личность. Иногда мне казалось, что ее печалит ее собственная неспособность разделять художественные эмоции окружающих, тогда как "излияния художественных чувств" были в нашем доме чем-то обыденным. Мне становилось жаль ее, когда она признавалась, что "ничего не видит там, где я видел чуть ли не отверстые небеса". Однако, быть может, именно то, что она была "бездарна на художественные переживания" способствовало тому, что она была такой "чудесной женщиной". Будь в ней больше какого-либо эстетического начала - я убежден, это нарушило бы ее моральный облик.
В ней маловерующей, не понимавшей фантазии, поэзии, религии и церкви, всё же светилась несомненная благодать Божия. Бездарная на искусства, она была одарена "гениальностью сердца"...
Здесь в моих мемуарах не место распространяться о художественной карьере моего отца. Она достойна целой отдельной книги и таковую затевал мой брат Леонтий, успевший даже изготовить клишэ для таблиц и иллюстраций к этой монографии (лишь революция помешала исполнить его намерение, сопряженное с большими расходами). Но в нескольких словах мне всё же нужно рассказать, кем был мой отец как художник и каково было его общественное положение. Мне эту задачу облегчает то, что, хотя я и застал отца уже на склоне лет, мне всё же казалось, благодаря его рассказам и его бесчисленным рисункам, точно я его знал и в те времена, когда он маленьким мальчиком посещал Петершуле и тогда, когда благодаря повелению его крестной матери, императрицы Марии Федоровны, он был зачислен учеником Академии художеств, где он и прошел курс архитектуры, блестяще окончив его с большой золотой медалью. Благодаря рассказам папы дальнейшие происшествия его жизни приобретали еще большую отчетливость и яркость. Четыре года по окончании Академии, он проводит в Москве, участвуя, под руководством знаменитого Константина Тона, в постройке грандиозного храма Спасителя, а в 1840 году он отправляется в заграничное путешествие, право и средства на которое давала золотая медаль, полученная еще в 1836 году.