Помянутый только что М. К. Истомин, тогда в чине лейтенанта, обладал характерно российской наружностью. Широкоскулое лицо, монгольские хитрые голубоватые глазки, не "очень отчетливо" обрисованный нос, белокурая, еще юная борода, стриженная с намеком на бакенбарды, не сходившая с пухлых губ не то насмешливая, не то приглашающая улыбка. При этом стройное сложение, раскачка в походке и сиплый, точно с перепоя, голос. В общем, определенный "сердцеед", обладавший большим остроумием. Он сознавал свою неотразимость, свой победительный шарм, но отнюдь не щеголял этим, а скорее прикидывался славным, беспечным простаком. Как уже упомянуто, он прибыл в Петербург еще зимой, и к лету, когда вернулся и наш Мишенька, Истомин был уже совершенно своим человеком в доме Альбера, который в нем души не чаял. Проводил он "наверху" целые дни, с завтрака до ужина, и то слонялся по комнатам, без церемонии заглядывая и в спальню, и в детские, то сидел под боком у работающего Альбера, рассказывая ему свои путевые впечатления (рассказывать он был мастер), то пускался с Марией Карловной в споры на самые разнообразные темы, чаще всего обсуждая произведения литературы, преимущественно - русской. Вопрос о виновности друг перед другом героев Тургенева и Достоевского, Пушкина и Лермонтова, ожесточенные попытки оправдать или обвинить "его" или "ее", приводили между ними даже к чему-то вроде ссор. Истомин становился неприятным, бичующим с высоты какой-то им самим сочиненной морали, Маша обижалась за своих любимцев, - и всё это в освещении тогдашнего обязательного свободомыслия и "непризнания предрассудков".
Такое положение длилось в течение двух лет. Оно, видимо, не тревожило Альбера, который, со своей стороны, продолжал свои ухаживания за любой попавшейся ему на пути "юбкой".
Но не так стали относиться к этому разные близкие люди и среди них жена брата Леонтия - "другая Машенька". Она являлась, несмотря на свои элегантные манеры и английский язык, типом, выхваченным из Островского или Мельникова-Печерского. Постепенно (особенно во время летних пребываний) войдя в доверие Марии Карловны, Мария Александровна окружила свою невестку целой сетью наблюдений, приведших ее к убеждению, что "дело с Истоминым" обстоит неладно, что под всем этим "что-то есть". Не обошлось и без характерно женской провокации и усилий добиться, "по дружбе", каких-то признаний. А там началось "наведение на подозрение" наших родителей и самого Альбера, который, вероятно, предпочел бы, чтоб его оставили в покое, чтобы ему не открывали глаз, считая, что поведение жены устраивает его собственные дела. Наконец, в 1885 году положение обострилось настолько и многое стало "до того очевидным", что Альбер с женой завели две спальни. А потом произошла размолвка и между Истоминым и Машей.
Истомин попытался было высказаться в художественной форме - он сочинил пьесу, которая была дана на сцене театра Неметти на Офицерской. Но пьеса (кажется, то была драма), прескверно сыгранная любителями, провалилась и эта неудача окончательно омрачила существование молодого человека; разнесся слух, что он пытался покончить с собой... А затем (около 1887 г.) Истомин и вовсе исчез и о дальнейшей его участи мне ничего не известно.
Мамочка сначала радовалась, что вот Шуренька нашел себе в доме старшего брата развлечение и отдых, но затем она стала всё менее одобрительно взирать на мои учащавшиеся посещения "верха" и на мою "дружбу" с Марией Карловной. Когда я впал в ту меланхолическую одурь, о которой я рассказал выше, то она охотно приписала это дурному влиянию своей невестки и даже имела с ней на этот счет объяснение, которое, естественно, ни к чему не привело. Бедная мамочка была на ложном пути - ведь Мария Карловна была совершенно не причем в этом моем кризисе. Вообще же я должен был в те годы безжалостно мучить свою обожаемую мать.
Ее не могла не пугать моя скороспелость и то, что в четырнадцатилетнем мальчике появились повадки юноши, отведавшего всех соблазнов жизни. Однако не по вине Марии Карловны я стал таким, а благодаря чтению и своеобразному восприятию прочитанного. Было и много напускного, какого-то "театра для себя". Мне нравилось корчить из себя порочного, таинственного развратника. Я даже стал горбиться, волочить ноги, странно, с надрывом кашлять.