А затем Костя, не предупредив никого из товарищей, покинул гимназию, в которой, кстати сказать он еще менее преуспевал, нежели мы. Некоторые предметы ему не давались вовсе, успех в других - доставлял ему величайшие муки. При этом он был убежден, что только он один - такой недоучка и бездарность. Когда, после летних каникул 1888 года, мы узнали, что в новом для нас седьмом классе Сомова не будет, то в общем мы не были особенно удивлены этим, однако моему изумлению не было пределов, когда я узнал, что Костя для того покинул гимназию, чтоб поступить в Академию Художеств! Костя со своими профилями Брендо и ребяческими каракулями - и вдруг теперь оказался в стенах Академии Художеств, той самой Академии, в которой год назад я потерпел довольно постыдную неудачу (об этом будет рассказано в своем месте). С этого момента и на некоторое время я почти совершенно теряю Костю из виду. Лишь изредка, встречаясь на улице, мы обменивались несколькими фразами, но каждый раз он с грустью жалуется, что его рисование в Академии не подвигается и что его продолжает мучить сознание своей полной неспособности. Из известного чувства жалости (и еще потому, что как раз за самые последние месяцы в гимназии весной он успел-таки занять скромненькое место в моем сердце), я старался утешить Костю, подбодрить, вызвать в нем большую в себе уверенность. Делал я это однако без полного убеждения. Забегая вперед, - я тут же прибавлю - что в такой же роли утешителя и ободрителя я продолжал пребывать и впоследствии тогда, когда уже сам исполнился восхищения от пробудившегося таланта Кости, и когда уже мы стали неразлучными друзьями. Но это сам Костя провоцировал меня на подобное участие в нем, хотя я и сознавал, что он в нем по существу совсем больше не нуждается. Мало того, даже тогда, когда его талант и мастерство стали очевидными широкому кругу ценителей, когда фантазии, возникавшие в его мозгу, одна за другой ложились во всём очаровании совершенно своеобразной красоты на бумагу или на холст, он сам продолжал считать, что ему "ничего не дается" и искать во мне моральную поддержку, от которой, посмеиваясь, я не отказывался, хотя временами бывал склонен требовать, в своих творческих сомнениях и в своей борьбе с техническими трудностями, поддержку с его стороны. Впрочем, Сомов в дальнейшем занял слишком значительное место в моей жизни, чтоб я мог исчерпать всё, что имею сказать о нем, в главе, посвященной школьным товарищам.
Глава 18
ФИЛОСОФОВЫ
Я только что упомянул о том, что между мной и Сомовым, еще в гимназии, но под самый конец его в ней пребывания, стало намечаться нечто вроде дружбы. Возможно, что этому способствовало то, что кончились его, вызывавшие во мне известное отвращение, "институтские припадки", в которых выражались те нежные чувства, какие испытывали друг к другу оба мальчика - Сомов и Философов. Кончились же они потому, что Дима Философов перестал бывать в гимназии. Он всё чаще болел и очень плохо выглядел. Родители видели причину этого в школьном переутомлении и его даже отправили заграницу, кажется на Ривьеру; он не был в Петербурге в течение нескольких месяцев. Таким образом, Дима пропустил целый год учения и отстал от нас. Я не жалел о нем, так как всё еще продолжал остерегаться его злословия, его едких и подчас очень обидных сарказмов. Вздохнули свободно и другие наши товарищи, особенно подвергавшиеся его насмешкам. Однако, по прошествии года, Дима снова оказался среди нас, и это случилось потому, что я и друг Валечка остались на второй год без экзамена в восьмом классе. Дима таким образом нас, отставших, догнал.
К этому времени ядро нашего кружка успело уже вполне окрепнуть, и тогда же возник вопрос, включить ли в него и Диму. Большинство было против, и особенно ратовали за недопущение Философова Скалон и Калин, которые бывали возмущены надменными манерами Димы. Во мне же проснулся какой-то задор, мне захотелось покорить гордеца; он пленил меня своим умом, да и самим его аристократизмом. Сначала я убедил Валечку, а затем и прочих в том, что Дима "нам нужен". И, странное дело, гордец сразу поддался, - вероятно, его томила изоляция (Сомова уже не было в гимназии) и он пошел нам навстречу.
Через несколько недель я стал встречаться с Димой не только в школе. Как-то я его привел к себе, увлекшись беседой с ним на пути из гимназии, а через дня два он, в свою очередь, затащил меня на Галерную (д. No 12), где проживал, но в другом конце ее, - и Валечка. Эти домашние посещения стали затем учащаться, и постепенно я совсем вошел в семью Философовых, в которой меня приняли с необыкновенным радушием. Тут, между прочим, сразу выяснилось, что Димины горделивые манеры вовсе не являются отражением воспитавшей его среды, что, напротив, он и в этой среде представляет собой исключение. Некоторое время спустя, стало сказываться и мое влияние на Диму; он оказался несравненно более мягким и податливым, нежели это казалось раньше.