- Это - пустяки, будто немец - прирожденный философ, это - ерунда-с! понизив голос и очень быстро говорил Лютов, и у него подгибались ноги. Немец философствует машинально, по традиции, по ремеслу, по праздникам. А мы - страстно, самоубийственно, день и ночь, и во сне, и на груди возлюбленной, и на смертном одре. Собственно, мы не философствуем, потому что это у нас, ведайте, не от ума, а - от воображения, мы - не умствуем, а - мечтаем во всю силу зверства натуры. Зверство поймите не в порицающем, а в измеряющем смысле.
Размахнув руками, он описал в воздухе широкий круг.
- Вот так поймите. Безграничие и ненасытность. Умов у нас не обретается, у нас - безумные таланты. И все задыхаемся, все - снизу до верха. Летим и падаем. Мужик возвышается в президенты академии наук, аристократы нисходят в мужики. А где еще найдете такое разнообразие и обилие сект, как у нас? И - самых изуверских: скопцы, хлысты, красная смерть. Самосожигатели, в мечте горим, от Ивана Грозного и Аввакума протопопа до Бакунина Михаилы, до Нечаева и Всеволода Гаршина. Нечаева - не отталкивайте, нельзя-с! Потому - отлично русский человек! По духу - братец родной Константину Леонтьеву и Константину же Победоносцеву.
Лютов подпрыгивал, размахивал руками, весь разрываясь, но говорил все тише, иногда - почти шопотом. В нем явилось что-то жуткое, пьяное и действительно страстное, насквозь чувственное. Заметно было, что Туробоеву тяжело слушать его шопот и тихий вой, смотреть в это возбужденное, красное лицо с вывихнутыми глазами.
"Как же будет жить с ним Алина?" - подумал Клим, взглянув на девушку; она сидела, положив голову на колени Лидии, Лидия, играя косой ее, внимательно слушала.
- Вы, кажется, во многом согласны с Достоевским? - спросил Туробоев. Лютов отшатнулся от него.
- Нет! В чем? Неповинен. Не люблю.
В двери показался Макаров и сердито спросил:
- Владимир, хочешь молока? Холодное.
- Достоевский обольщен каторгой. Что такое его каторга? Парад. Он инспектором на параде, на каторге-то был. И всю жизнь ничего не умел писать, кроме каторжников, а праведный человек у него "Идиот". Народа он не знал, о нем не думал.
Вышел Макаров, подал Лидии стакан молока и сел рядом с нею, громко проворчав:
- А скоро конец этому словотечению? Лютов погрозил ему кулаком.
- Наш народ - самый свободный на земле. Он ничем не связан изнутри. Действительности - не любит. Он - штучки любит, фокусы. Колдунов и чудодеев. Блаженненьких. Он сам такой - блаженненький. Он завтра же может магометанство принять - на пробу. Да, на пробу-с! Может сжечь все свои избы и скопом уйти в пустыни, в пески, искать Опоньское царство.
Туробоев сунул руки в карманы и холодно спросил:
- И - что же, в конце концов? Лютов оглянулся, очевидно, для того, чтоб привлечь к себе еще больше внимания, и ответил, покачиваясь:
- А - то, что народ хочет свободы, не той, которую ему сулят политики, а такой, какую могли бы дать попы, свободы страшно и всячески согрешить, чтобы испугаться и - присмиреть на триста лет в самом себе. Вот-с! Сделано. Все сделано! Исполнены все грехи. Чисто!
- Странная... теория, - сказал Туробоев, пожимая плечами, и сошел с террасы в ночной сумрак, а отойдя шагов десять, сказал громко:
- Все-таки это - Достоевский. Если не по мыслям, так по духу...
Лютов, прищурив раскосые глаза, пробормотал:
- ...Живем во исполнение грехов и на погибель соблазнов... Не согрешишь - не покаешься, не покаявшись - не спасешься...
Все молчали, глядя на реку: по черней дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
Лютов посмотрел в небо, щедро засеянное звездами, вынул часы и сказал:
- Еще не поздно. Хотите погулять, Алина Марковна?
- Молча - хочу.
- Совершенно молча?
- Могу разрешить армянские анекдоты.
- Что ж? И на этом - спасибо! - сказал Лютов, помогая невесте встать. Она взяла его под руку.
Когда они отошли шагов на тридцать, Лидия тихо сказала:
- Мне его жалко.
Макаров невнятно проворчал что-то, а Клим спросил:
- Почему - жалко?
Лидия не ответила, но Макаров вполголоса сказал:
- Видел - кричит? Это он перекричать себя хочет.
- Не понимаю.
- Ну, чего тут не понимать? Лидия встала.
- Проводи меня, Константин...
Ушли и они. Хрустел песок. В комнате Варавки четко и быстро щелкали косточки счет. Красный огонь на лодке горел далеко, у мельничной плотины. Клим, сидя на ступени террасы, смотрел, как в темноте исчезает белая фигура девушки, и убеждал себя:
"Ведь не влюблен же я в нее?"