- Британцев не люблю, - сказал дядя Хрисанф. Промчался обер-полицмейстер Власовский, держась за пояс кучера, а за ним, окруженный конвоем, торжественно проехал дядя царя, великий князь Сергей. Хрисанф и Диомидов обнажили головы. Самгин тоже невольно поднял к фуражке руку, но Маракуев, отвернувшись в сторону, упрекнул Хрисанфа;
- Не стыдно вам кланяться гомосексуалисту!
- Ура-а! - кричали москвичи. - Ур-ра! Потом снова скакали взмыленные лошади Власовского, кучер останавливал их на скаку, полицмейстер, стоя, размахивал руками, кричал в окна домов, на рабочих, на полицейских и мальчишек, а, окричав людей, устало валился на сиденье коляски и толчком в спину кучера снова гнал лошадей. Длинные усы его, грозно шевелясь, загибались к затылку.
- Ур-ра, - кричал народ вслед ему, а Диомидов, испуганно мигая, жаловался Климу вполголоса:
- Совсем как безумный. Да и все с ума сошли. Как будто конца света ждут. А город - точно разграблен, из окошек все вышвырнуто, висит. И все безжалостные. Ну, что орут? Какой же это праздник? Это - безумство.
- Сказочное, волшебное безумие, чудак, - поправлял его дядя Хрисанф, обрызганный белой краской, и счастливо смеялся.
- Надо бы торжественно, тихо, - бормотал Диомидов.
Самгин молча соглашался с ним, находя, что хвастливому шуму тщеславной Москвы не хватает каких-то важных нот. Слишком часто и бестолково люди ревели ура, слишком суетились, и было заметно много неуместных шуточек, усмешек. Маракуев, зорко подмечая смешное и глупое, говорил об этом Климу с такой радостью, как будто он сам, Маракуев, создал смешное.
- Смотрите, - указывал он на транспарант, золотые слова которого: "Да будет легок твой путь к славе и счастью России", заканчивались куском вывески с такими же золотыми словами: "и К°".
Последние дни Маракуев назойливо рассказывал пошловатые анекдоты о действиях администрации, городской думы, купечества, но можно было подозревать, что он сам сочиняет анекдоты, в них чувствовался шарж, сквозь их грубоватость проскальзывало нечто натянутое и унылое.
- Н-да-с, - говорил он Лидии, - народ радуется. А впрочем, какой же это народ? Народ - там!
Взмахом руки он указывал почему-то на север и крепко гладил ладонью кудрявые волосы свои.
Но, хотя Клим Самгин и замечал и слышал много неприятного, оскорбительно неуместного, в нем все-таки возникло волнующее ожидание, что вот сейчас, откуда-то из бесчисленных улиц, туго набитых людями, явится нечто необычное, изумительное. Он стыдился сознаться себе, что хочет видеть царя, но это желание возрастало как бы против воли его, разжигаемое работой тысяч людей и хвастливой тратой миллионов денег. Этот труд и эта щедрость внушали мысль, что должен явиться человек необыкновенный, не только потому, что он - царь, а по предчувствию Москвой каких-то особенных сил и качеств в нем.
- Екатерина Великая скончалась в тысяча семьсот девяносто шестом году, - вспоминал дядя Хрисанф; Самгину было ясно, что москвич верит в возможность каких-то великих событий, и ясно было, что это - вера многих тысяч людей. Он тоже чувствовал себя способным поверить: завтра явится необыкновенный и, может быть, грозный человек, которого Россия ожидает целое столетие и который, быть может, окажется в силе сказать духовно растрепанным, распущенным людям:
"Да - что вы озорничаете?!"
В день, когда царь переезжал из Петровского дворца в Кремль, Москва напряженно притихла. Народ ее плотно прижали к стенам домов двумя линиями солдат и двумя рядами охраны, созданной из отборно верноподданных обывателей. Солдаты были непоколебимо стойкие, точно выкованы из железа, а охранники, в большинстве, - благообразные, бородатые люди с очень широкими спинами. Стоя плечо в плечо друг с другом, они ворочали тугими шеями, посматривая на людей сзади себя подозрительно и строго.
- Тиш-ша! - говорили они.
И часто бывало так, что взволнованный ожиданием или чем-то иным неугомонный человек, подталкиваемый их локтями, оказывался затисканным во двор. Это случилось и с Климом. Чернобородый человек посмотрел на него хмурым взглядом темных глаз и через минуту наступил каблуком на пальцы ноги Самгина. Дернув ногой, Клим толкнул его коленом в зад, - человек обиделся:
- Вы что же это, господин, безобразите? А еще в очках!
Обиделись еще двое и, не слушая объяснений, ловко и быстро маневрируя, вогнали Клима на двор, где сидели три полицейских солдата, а на земле, у крыльца, громко храпел неказисто одетый и, должно быть, пьяный человек. Через несколько минут втолкнули еще одного, молодого, в светлом костюме, с рябым лицом; втолкнувший сказал солдатам:
- Задержите этого, карманник. Двое полицейских повели рябого в глубь двора, а третий сказал Климу:
- Сегодня жуликам - лафа!
Затем вогнали во двор человека с альбомом в руках, он топал ногою, тыкал карандашом в грудь солдата и возмущенно кричал:
- Нэ имэеште праву!
Причал на немецком языке, на французском, по-румынски, но полицейский, отмахнувшись от него, как от дыма, снял с правой руки своей новенькую перчатку и отошел прочь, закуривая папиросу.