— Из этой шаткости основного критерия мы получаем такие факты, как смену марксизма Петра Струве его неославянофильским патриотизмом, смену его «Критических заметок» сборником «Вехи», разложение партии социал-демократов на две враждебные фракции, провокатора в центральном комитете партии террористов и вообще обилие политических провокаторов, обилие фактов предательства...
Он не мог продолжать речь свою, публика устала слушать, и уже все чаще раздавались хмельные восклицания:
— Ваш дон-Кихот и Фауст — бог и дьявол Достоевского...
— Правильно.
— В семидесятых годах признавали действующей силой истории — личность...
— А когда полсотни личностей было повешено...
— Вы говорите пошлости!
— Почему — пошлость?
— Через двадцать лет начали проповедовать, что спасение — в безличной воле масс...
— Правильно!
— Позвольте: что — правильно?
— Господа! Скажем спасибо оратору...
Десятка полтора мужчин и женщин во главе с хозяйкой дружно аплодировали Самгину, он кланялся, и ему казалось: он стал такой легкий, что рукоплескания, поднимая его на воздух, покачивают. Известный адвокат крепко жал его руку, ласково говорил:
— Я — восхищен. Такие зрелые мысли... Носатый человек во фраке дочти истерически кричал на аккомпаниатора:
— Вы пятьдесят раз провозглашали правильно, а — что?
Последнее, что Самгин помнил ясно: к нему подошла пьяненькая Елена и, взяв его под руку, сказала:
— Я в политике ни черта не смыслю, но вы, милый мой, превосходно отделали их... А этот Платон — вы ему не верьте. Он — дурак, но хитрый. И — сластоежка. Идемте, сейчас я буду развлекать публику.
Она стояла около рояля, аккомпаниатор играл что-то задорное, а она, еще более задорно, пела, сопровождая слова весьма рискованными жестами, подмигивая, изгибаясь, точно кошка, вскидывая маленькие ноги из-под ярких юбок.
— Бр-раво-о! — кричала публика, заглушая звонкий, развеселый голосок.
— Божественно-о! — рыдающим голосом крикнул кто-то.
Старичок с орденом масляно хихикал и бормотал:
— Неувядаема! Ах, боже мой...
и нога ее взлетела в уровень плеча.
Под впечатление» этой специфически волнующей песенки Самгин шея домой и, проснувшись после полудня, тотчас же вспомнив ее.
Через день в кабинете Прозорова, где принимал клиентов и работал Самгин, Елена, полулежа с папиросой в руке на кожаном диване, рассказывала ему:
— А вы здорово клюкнули [на] встрече. Вы — очень... свежий. И — храбрый.
Он подошел к ней, присел на диван, сказал как мог ласково:
— Очень хорошо спели вы Беранже!
— Да? Приятно, что вам понравилось. Легла удобнее- и сказала, подмигнув, щелкая пальцами:
— Это у меня — вроде молитвы. Как это по-латински? Кредо квиа абсурдум7, да? Антон терпеть не мог эту песню. Он был моралист, бедняга...
Затем произошло нечто, о тем, за несколько минут пред этим, Самгин не думал и чего не желал. Полежав некоторое время молча, с закрытыми глазами, женщина вздохнула и проговорила вполголоса, чуть-чуть приоткрыв глаза:
— Давайте отнесемся к факту просто. Он ни к чему не обязывает нас, ничем не стесняет, да? Захочется — повторим, не захочется — забудем? Идет?
— Прекрасно, — торопливо сказал Самгин.
— Поцелуйте, — приказала она.
Ее лаконизм очень понравился Климу Ивановичу и очень приподнял эту женщину в его глазах.
«Да, это не Алина. Просто, без теня фальши. Без истерики...»
Сознание, что союз с нею не может быть прочен, даже несколько огорчило его, вызвало досадное чувство, но эти чувства быстро исчезли, а тяготение к спокойной, крепкой Таисье не только не исчезло, но как будто стало сильнее. Но объясниться с Таисьей не удавалось, она стала почему-то молчаливее, нелюдимей. Самгин замечал, что она уже не смотрит на него спрашивающим взглядом и как будто избегает оставаться с ним вдвоем. Он был уверен, что она решает вопрос о переезде от Ивана Дронова к нему, Климу Самгину, и уже не очень торопился услышать ее решительное слово. Уверен был и в том, что слово сказано будет именно то, какого он ждет.
«Честная женщина», — думал он.
Он не замечал ничего, что могло бы изменить простое и ясное представление о Таисье: женщина чем-то обязана Дронову, благодарно служит ему, и ей неловко, трудно переменить хозяина, хотя она видит все его пороки и понимает, что жизнь с ним не обеспечивает ее будущего.
«Последние годы жизни Анфимьевны Варвара относилась к ней очень плохо, но Анфимьевна все-таки не ушла на другое место», — напомнил он себе и подумал, что Таисья могла бы научиться печатать на машинке Ремингтона.