«Хороша жизнь, когда человек чувствует себя в тюрьме более свободным, чем на воле».
В тюрьме он устроился удобно, насколько это оказалось возможным; камеру его чисто вымыли уголовные, обед он получал с воли, из ресторана; читал, занимался ликвидацией предприятий Варавки, переходивших в руки Радеева. Несколько раз его посещал, в сопровождении товарища прокурора, Правдин, адвокат городского головы; снова явилась Варвара и, сообщив, что его скоро выпустят, спросила быстрым шепотком:
– Ты знаешь, что Никонова?..
– Знаю! – громко ответил он.
– Ужасное время, дорогой!
После убийства полковника Васильева в тюрьме появилось шестеро новых заключенных, и среди них Самгин увидел Дронова. Было почти приятно смотреть, как Иван Дронов, в кургузенькой визитке и соломенной шляпе, спрятав руки в карманы полосатых брюк, мелкими шагами бегает полчаса вдоль стены, наклонив голову, глядя под ноги себе, или вдруг, точно наткнувшись на что-то, остановится и щиплет пальцами светлорыжие усики. И не верилось, что эта фигура из старинного водевиля может играть какую-то роль в политике. После десятка прогулок Дронов исчез» а Самгин подумал, усмехаясь:
«Он провел в тюрьме пять часов».
Выпустили Самгина неожиданно и с какой-то обидной небрежностью: утром пришел адъютант жандармского управления с товарищем прокурора, любезно поболтали и ушли„ объявив, что вечером он будет свободен, но освободили его через день вечером. Когда он ехал домой, ему показалось, что улицы необычно многолюдны и в городе шумно так же, как в тюрьме. Дома его встретил доктор Любомудров, он шел по двору в больничном халате, остановился, взглянул на Самгина из-под ладони и закричал:
– Ага, узник! Поздравляю! Дела-то, а? Встает Русь на дыбы...
Тем же тоном он сообщил, что Аркадий болен дизентерией. Эта шумная встреча надолго окрасила дальнейшие дни Самгина. Полковник Васильев не преувеличил: дом – действительно штаб-квартира большевиков; наверху у доктора и во флигеле Спивак было шумно, как на вокзале. Самгина изумляло обилие людей, они ходили по саду, сидели в беседке, ворчали, спорили, шептались, исчезали и являлись снова. На дворе соседа, лесопромышленника Табакова, щелкали шары крокета, а старший сын его, вихрастый, большеносый юноша с длинными руками и весь в белом, точно официант из московского трактира, виновато стоял пред Спивак и слушал ее торопливую речь.
– Это – недопустимо, понимаете? Это – меньшевизм. Ваша обязанность – разоблачать пред рабочими попытку фальсификации идеи народного представительства.
Спивак, несмотря на то что сын ее лежал опасно больной, была почти невидима, с утра исчезала куда-то, являлась на полчаса, на час и снова исчезала. Очень похудев, бледная, она стала сумрачней, и, пожалуй, что-то злое появилось в ее круглом лице кошки, в плотно сжатых губах, в изгибе озабоченно нахмуренных бровей. Стояли мохнатые дни августа, над городом ползли сизые тучи, по улицам – тени, люди шагали необычно быстро. Со дня на день ожидался манифест о конституции, и Табаков, встряхивая рыжеватыми вихрами, повторяя уроки Спивак, высоким тенором говорил кому-то в саду:
– Эта конституция будет милостынею царя либералам для того, чтоб они помогли крепче затянуть петлю на шее рабочего класса.
«Баран, – думал Самгин, вспоминая слова Тагильского о людях, которые предают интересы своего класса. – Него ради?» – спрашивал он себя в сотый раз.
Вдруг, точно с потолка, упал Иноков, развалился в кресле и, крепко потирая руки, спросил:
– Как сиделось? Скверненькая у нас тюрьма, а вот в Седлеце...
Лицо его обросло темной, густой бородкой, глазницы углубились, точно у человека, перенесшего тяжкую болезнь, а глаза блестели от радости, что он выздоровел. С лица похожий на монаха, одет он был, как мастеровой; ноги, вытянутые на средину комнаты, в порыжевших, стоптанных сапогах, руки, сложенные на груди, темные, точно у металлиста, он – в парусиновой блузе, в серых, измятых брюках.
– Революционера начинают понимать правильно, – рассказывал он, поблескивая улыбочкой в глазах. – Я, в Перми, иду ночью по улице, – бьют кого-то, трое. Вмешался «в число драки», избитый спрашивает: «Вы – что же – революционер?» – «Почему?» – «Да вот, защищаете незнакомого вам человека». Ловко сказано?
Закурив очень вонючую папиросу, он посмотрел в синий дым ее, сунул руку за голенище сапога и положил на стол какую-то медную вещь, похожую на ручку двери.
– Вот – вам! Помните, я у вас пресс-папье сломал? Самгин удивленно взял в руки отлитую из меди фигурку женщины со змеей в руке.
– Это было так давно. И вы – помнили?
– А – что ж? Не люблю оставаться в долгу. Клеопатра. Сам лепил и отливал сам. Интересное дело – лепка и литье! Думаю заняться.
– Вы – эсер? – спросил Самгин.
– Нет, – сказал Иноков, отрицательно тряхнув головой. – И к эсдекам не тянет. Беки, меки – не умещается это ни в душе, ни в голове моей. Должно быть – анархист, что ли...
Медная, довольно искусно сделанная фигурка Клеопатры несколько примирила Самгина с Иноковым.