Пародируя начальственный тон, Воскресенский произнес, гордо вздернув голову:
— Поздравляю тебя с новым чином! Немедля нашить на погоны еще галун сообразно высочайшему приказу от пятнадцатого августа сего года!
И на недоуменный вопрос Серякова пояснил, что все топографы — унтер-офицеры их роты переименованы в кондукторы и тем приравнены к старшим классам инженерного училища — кандидатам в офицеры.
— Скоро нас и произведут, — рассказывал Воскресенский. — Через две недели начнем экзамены держать. Зубрим — страсть, аж гул идет, в чертежной вовсе не работаем… Петр Петрович к нам вечерами в команду приходит, репетирует, добрая душа, как своих детей, целых двенадцать балбесов… Ну, а ты как? Все учишься? — Он ткнул пальцем в ящик с красками, который нес Серяков. — Сейчас бы вместо этого ранца надел аксельбант, эполеты, да с нами на Дунай!
— Постой, постой, — остановил его Лаврентий. — Ведь срок-то еще не вышел, полагалось нам в пятьдесят четвертом году производиться.
— А вот начальство на полтора года раньше решило осчастливить, в их благородия пожаловать. Говорят, в армии топографов недостача, а что-то с туркой неспокойно.
Так вот почему департамент зашевелился! Пришло время и его в прапорщики произвести и в армию отправить, а он все учится… Возьмут и доложат военному министру, что, мол, пребывание Серякова в академии затянулось, проку от него военному ведомству никакого нет. Тут министр доложит царю, что Серяков художник еще неизвестно какой, а топографов не хватает. И махнут приказ, чтоб сдавал экзамены вместе со всеми…
Следующие дни Лаврентий провел в беспокойстве. Надо решать, не откладывая, что делать с программой. Конечно, производство в прапорщики тоже освобождение от солдатского ярма. Можно, прослужив год или два, выйти в отставку. Но попадись он только в лапы Корфу и Шаховскому, так легко могут не допустить его к экзаменам и, «обратив в прежнее состояние», поместить в чертежную на пропущенные пять с половиной лет… А если и произведут, то когда еще выберешься в академию снова… Нет, нет, лучше сейчас же постараться довести дело до конца, взять программу. Тогда Григорович не выдаст его начальству, сообщит, что теперь-то осталось уже немного…
Программа! Но что он по-настоящему умеет? Силен только в рисунке и в гравюре на дереве… А что, если попытаться награвировать что-нибудь большое, значительное, такое, чтобы дали звание художника? Только выполнимо ли это? Ведь нужно сделать такую доску, чтоб пошла вровень с большими гравюрами на меди, которые работают по многу лет и почитаются большим искусством. Сумеет ли он это сделать? Да и вообще возможно ли это?
Лаврентий засел в библиотеке академии, обложился увражами с гравюрами, часами всматривался в штрих, в манеру знаменитых граверов. Как добивались они впечатления рельефа, многоплановости, как передавали все оттенки света и тени? Он старался тут же воспроизвести все это карандашом и пером в альбоме, выбирая то складку ткани, то глаза, волосы, руку, ногу, предмет обстановки, ветку дерева. А дома часами переносил свои зарисовки штихелями на доску, повторял и варьировал чужие создания. Трудная это была работа. За годы гравирования у него выработались привычные приемы передачи штрихами небольших изображений. Эти приемы частью нашел самостоятельно, частью заимствовал от старших граверов — Клодта, Линка, Бернардского. Теперь все это не годилось. Нужно было заставить глаз иначе видеть, руку иначе двигаться, приучить себя к более мелкой, более тщательной работе над большим листом, где не должно быть ни малейшей ошибки ни в рисунке, ни в светотени.
После месяца такой подготовительной работы Серяков попросил у Константина Карловича принадлежавшие ему несколько гравюр резцом и засел за их копировку. Он не сказал Клодту, для чего нужны ему эти листы. Хотелось сначала убедиться самому, что затея его не пустая. Перестал ходить в академию — слишком большое значение для всей будущей жизни имело то, что задумал. С рассвета дотемна, по двенадцать часов подряд, сидел он в своей комнате и резал, резал, ни о чем больше не думая.
Один из листов особенно занял Лаврентия. Это была работа рано умершего талантливого русского гравера XVIII века Берсенева — воспроизведение картины Доменикино «Святой Иероним». Клодт купил этот лист у какого-то любителя и очень им дорожил. И вправду он был великолепен. Обнаженное до пояса тело старика с полуповернутым торсом и поднятым к небу в молитвенном экстазе лицом как бы вылеплено бесчисленными, различными по силе штрихами и точками. Не всю гравюру, а именно этот торс и морщинистое бородатое лицо копировал Лаврентий, копировал медленно, упорно, линию за линией. Не раз отчаяние охватывало его, казалось, что затеял невозможное, — где ему на дереве сделать то же, что создал талантливый художник на меди!.. Не раз слезы бессилия и досады жгли усталые глаза. Но он все резал и резал, не спеша, напрягая все внимание, заставляя глаза и руку повиноваться своему желанию.