Много лет молилась она, чтоб не случилось с ним несчастья, не прогневалось за что-нибудь начальство, не наказали жестоко, не подвели под суд. Иногда мерещилось, что не миновать ей, солдатской жене и матери, второго горя, вспоминалось, что видела когда-то, сидя у госпитальной койки мужа. И от этого нависшего, казалось, удара трепетала и плакала, заранее почти уверенная в таком конце, в бесприютной, одинокой старости.
И вдруг все обернулось успокоением, переездом сюда, его любовью и заботой. Мудрено ли, что тихая, запуганная, с лицом, застывшим в ожидании чего-то тяжкого, Марфа Емельяновна стала теперь на глазах сына молодеть, поверила, что и на ее улицу пришел праздник, что хоть в сорок лет, а началась новая полоса, может, в награду за все пережитое в крепостной деревне, на солдатских постоях, в одиночестве трудового и беззащитного вдовства.
Лаврентию радостно было видеть этот поздний расцвет, эту счастливую домашнюю деятельность матушки. Ему было очень хорошо под согретым ее присутствием кровом. На смену опостылевшей с детства казарме пришло добытое его трудом, обжитое матерью первое его собственное жилье.
Он видел, какое удовольствие доставляет Марфе Емельяновне чувствовать себя хозяйкой, к которой нет-нет и постучатся соседки из других каморок их подвала, чтобы занять какую-нибудь безделицу — перцу, соли, лампадного масла. А воскресные пироги и кофе, подаваемые ему и Антонову, были для нее настоящим праздником.
Лаврентию было приятно видеть, как радушно принимала его друга матушка, душевно расположенная к нему задолго до знакомства рассказами о подаренном одеяле, о добавках каши, о вечерних чаях и добрых советах. Но и Антонов не ударил лицом в грязь. Он являлся на приглашения неизменно тщательно выбритым, сверкая начищенными галунами мундира и медалями, бывал словоохотлив, весел, даже любезен и начинал разговор за столом в этаком светском роде:
— Вот ты, Лавреша, как хитростно поступил: не женат, а на пироги зовешь и полным домом обзавелся. Можно тебе только один совет дать: пока матушка при тебе, и не думай жениться. Ей-ей, лучше тебе никак быть не может. А они, бог даст, еще сто лет проживут — вон какие собой видные и молодые.
— Зачем вы так говорите, Архип Антоныч? — возражала она, краснея. — Пусть бы девицу по сердцу нашел, да и женился с богом. Я бы им деток нянчила… Засылали ко мне намедни одну, чиновницей назвалась, допрашивала, какая у него служба и характером не крутой ли. Знаю доподлинно, из какого флигеля ветер дует… Только, говорит, долго им семь лет ждать, непременно за офицера хотят идти. Однако обещалась еще наведаться — найдем, говорит, другой товар по вашему купцу…
Знал и Лаврентий, из какого флигеля подул было этот ветер. Все чаще в последние недели видел он по утрам в окошке за бальзаминами одну из фельдъегерских дочек. То, отдернув кисейную занавеску, она заботливо поливала и обрезала цветы, то, отодвинув горшочки в сторону, садилась у подоконника с рукоделием. Свежее девичье личико было такое кругленькое, белое. Светлые волосы, завитые в локоны, падали вдоль щек совсем как пучки цветов на молодой липке весной. А когда она взглядывала на Серякова, двигавшегося по двору со своей метлой, — не мог же он прекращать работу оттого, что она все раньше вставала, — то приветливая улыбка открывала ровные белые зубы.
Раз она уронила большую кружку, из которой поливала цветы, и Лаврентий поспешно ее подал. Барышня поблагодарила тоненьким голоском и так раскраснелась, что, казалось, из-под румянца вот-вот брызнет настоящий огонь. С тех пор он кланялся ей, она отвечала, и при этом локоны так ласково гладили ее щечки! А когда, переодевшись в форму, он уходил в департамент, то твердо знал, что его проводят взглядом.
Потом с того же подоконника упал маленький рыжий котенок. Прыгнул за мухой, да сорвался. Падая, он уцепился когтями за тесовую обшивку стены и повис, пища от ужаса. Лаврентий едва отодрал его лапки от досок и подал хозяйке.
— Как его зовут? — спросил он.
Нужно было что-нибудь сказать, не немой ведь.
— Мы с сестрой назвали его Гошей, — ответила барышня, опять заалев всем лицом, только носик остался беленьким. — Он цветом похож на папенькиного знакомого чиновника, Геннадия Васильевича… Но маменька нас побранила, говорит — нельзя кота человечьим именем звать…
— А вас как зовут?
— Катенькой… А вас?
— Лаврентием…
Это был их единственный и последний разговор. Видно, его слышала Катенькина маменька, потому что через два дня последовал визит свахи в дворницкую. А назавтра, подметая двор у флигеля, в котором окошко было уже отворено, Лаврентий услышал нарочито громкий голос:
— И думать забудь, Катька, про этого голяка в опорках! Отец твой за тридцать лет едва до подпоручика дотянул, так не выдам я тебя за унтера!
В ответ пискнул было Катенькин голос. И опять, еще громче, маменькин:
— Что? Что такое?! Не твое дело про себя думать! Пойдешь, за кого прикажу! А чтоб не фордыбачила без отца, завтра же отвезу обеих к тетке Серафиме в Рыбацкое!..