- Пристрастия особого до Окурова я не питаю; городок малозанятный: ни железной дороги, ничего нет... Почти пустое место.
- А то - поехали бы вместе, - предложил Кожемякин.
- Это стоит девять рублей тридцать, да в дороге проесть рубля два...
- Сделайте милость - за мой счёт, а?
Кривой помолчал с минуту, потом сказал:
- Подумаю-с...
Ответ не понравился Кожемякину, а слово-ер-с показалось даже неуместным и обидным.
Лёжа в постели, он думал:
"Завтра же и поеду. Один, так один, не привыкать стать! Будет уж, проболтался тут, как сорина в крупе, почитай, два месяца. А с теми как-нибудь улажусь. Поклонюсь Марку Васильеву: пусть помирит меня с Максимом. Может, Максимка денег возьмёт за бесчестье..."
Утром, встретив Тиунова, он объявил:
- Сегодня к вечеру еду...
- Сегодня?
Кривой пытливо обвёл его тёмным глазом, поджал губы и пожелал:
- Доброго пути, когда так...
- Воротитесь - заходите!
- Не премину.
- Рад буду вам.
- Благодарю весьма...
Он, видимо, куда-то спешил, топтался на месте и, глядя в сторону, всё дёргал себя за неудобную бородку.
"Сухой человек! - подумал Кожемякин, простясь с ним. - Нет, далеко ему до Марка Васильева! Комаровский однажды про уксус сказал - вот он и есть уксус! А тот, дядя-то Марк, - елей. Хотя и этого тоже не забудешь. Чем он живёт? Будто гордый даже. Тёмен человек чужому глазу!"
Когда он, рано утром, подъезжал к своему городу, встречу ему над обнажёнными полями летели журавли, а высоко над ними, в пустом небе, чуть видной точкой плавал коршун.
Кожемякин смотрел на город из-за спины ямщика и недоуменно хмурился: жалобно распростёртый в тесной лощине между рыжих, колючих холмов, Окуров казался странно маленьким, полинявшим, точно ссохся он этим летом.
В тишине утра над ним колебались знакомые, привычные уху звуки работал бондарь:
- Тум-тум-тум. Тум-тум.
А журавли кричали:
- Увы, увы...
Уже при въезде во двор Кожемякин испуганно почувствовал, что дома случилось неладное; Шакир, ещё более пожелтевший и высохший, бросился к нему, взвизгивая и всхлипывая, не то плача, не то смеясь, завертелся, схватил за руку, торопливо ввёл в дом, прихлопнул дверь и встал перед ним, вытянув изрезанную морщинами шею, захлёбываясь словами:
- Беда пришол, ой, ой!
Ошеломлённый, замирая в страхе, Кожемякин долго не мог понять тихий шёпот татарина, нагнувшегося к нему, размахивая руками, и, наконец, понял: Галатская с Цветаевым поехали по уезду кормить голодных мужиков, а полиция схватила их, арестовала и увезла в город; потом, ночью, приехали жандармы, обыскали весь дом, спрашивали его, Шакира, и Фоку - где хозяин?
- Фока сказал, как ты бил Максима, он - такой, всё говорит, ему надо рассчитать...
И, подпрыгивая, он рассказал далее, что из города выбрали и увезли всех, Марка, Комаровского, Рогачева и ещё каких-то мужа с женой, служивших в земской управе.
- Ну-у, - протянул Кожемякин, похолодев.
- Мина жардар нос бил пальсы, кричал - турьма будет мина!
- Пожалуй - мне тюрьма будет, зачем привечал! - бормотал Кожемякин, расхаживая по комнате. - А Максимку - взяли?
- Его с Авдотии попадья послал лесопилку, скоро - как ты уехал.
"Нет его!" - удовлетворённо подумал Матвей Савельев, и тотчас ему стало легче: вот и не надо ни с кем говорить про эту историю, не надо думать о ней.
Половина страха исчезла, заменившись чувством сожаления о Марке Васильеве, других - не жалко было. Тревожила мысль о полиции.
- Жандары очень спрашивали про меня?
- Фока им говорил. Он глупый и всех бьёт. Мина ударил. Работать не любит...
- Прогоним.
Он зажил тихо, никуда не выходя из дома, чего-то ожидая. Аккуратно посещал церковь и видел там попа: такой же встрёпанный, он стал как будто тише, но служил торопливее, улыбался реже и не столь многообещающе, как ранее. Не однажды Кожемякину хотелось подойти к нему, благословиться и расспросить обо всех, но что-то мешало.
Время шло, и снова возникла скука, хотелось идти в люди, беседовать с ними. Он пробовал разговаривать с Шакиром, - татарин слушал его рассказы о Тиунове, о городе, молча вздыхал, и выцветшие, начинавшие слезиться глаза его опускались.
Однажды он сказал:
- Добра не будет, нет! Когда хорошим-та людя негде жить, гоняют их,добра не будет! Надо, чтобы везде была умная рука - пусть она всё правит, ей надо власть дать! А не будет добра людей - ничему не будет!
А Фока нарядился в красную рубаху, чёрные штаны, подпоясался под брюхо монастырским пояском и стал похож на сельского целовальника. Он тоже как будто ждал чего-то: встанет среди двора, широко расставив ноги, сунув большие пальцы за пояс, выпучит каменные глаза и долго смотрит в ворота.
- Ты чего это? - спросил Кожемякин.
Мужик сплюнул в сторону и сказал:
- Так.
- Ждёшь кого, что ли?
- Зачем? Я - не здешний, кого мне ждать?
Вечерами в кухне Орина, зобатая кухарка, искала у него в голове и, точно ребёнку, рассказывала сказки, а он, редко глядя в лицо ей, покрикивал и фыркал:
- Тиша, волосья рвёшь! Сказывала эту, другую говори!
Кожемякин стал бояться его, а рассчитать не решался. Тогда он как-то вдруг надумал продать завод и остаться с одним Шакиром, но было жалко дом.