В большом коттедже напротив, очевидно, было общежитие, располагались в нем не врачи и даже не медсестры, а, должно быть, санитарки и люди из хозяйственного взвода: прачки, шофера, повара, плотники и другой обслуживающий персонал — в больших госпиталях его набиралось до сотни. Я понял это по разудалому веселью: оттуда доносился громкий перепляс так мне знакомого с детства деревенского гулянья под частушечные выкрики. Я стоял в палисаде и слушал разносившиеся распевки. Некоторые частушки я знал, во всяком случае, слышал, другие услышал впервые. Звонкий женский голос озорно пропел:
В комнате раздался оглушительный хохот. По законам деревенского состязательного перепева в диалог вступил мужской голос:
За столь хулиганскими и непристойными куплетами должно было следовать самопринижение, самоуничижение, поющим полагалось «поджать хвост» и с напряженным интересом я ждал, как они там дальше будут выводить свои линии. А они не унимались и озорно продолжали:
Мне тоже захотелось спеть и сплясать — уж я бы им показал! Мне вспомнился отчаянный казак, гвардии капитан Иван Мнушкин, мой сосед по нарам в Московской комендатуре, и как в ту ночь, пьяный, он с удалью и упорством плясал посреди подвала, а главное, припомнился дословно его охальный припевочный куплет с так и не проясненным для меня полностью смыслом.
И тут на меня накатило затмение. В каком-то куражном отчаянии я ворвался в круг танцующих пар, начал приплясывать, кружиться на месте, размахивая Кокиной фуражкой как платочком.
Тотчас пары прекратили танцевать, музыка закончилась, но, разойдясь, я продолжал плясать без музыки.
И, подражая Мнушкину, я горделиво плыл, двигался по кругу, где с лихим перестуком, где вприсядку, выбрасывал короткие, сильные ноги, отбивал дробь, хлопал ладонями по полу и голенищам сапог, затем, улыбаясь, довольный, поводил и умело тряс плечами, как это делают, исполняя цыганочку. Продолжая дробить, вбивая, вколачивая каблуки в красивые квадратики-дощечки немецкого паркета, я намеренно басовито заголосил на мотив известных волжских запевок:
Я слышал и видел, как, продолжая жевать, утробно хохотал и колыхал животом Тихон Петрович, и смеялась с набитым ртом его жена, и как, покусывая нижнюю губу, с веселым озорством смотрела на меня Галина Васильевна, если не ошибаюсь, одобрительно.
Конечно, петь такую, пусть без матерщины, но все же по существу хамскую частушку мне, офицеру, на дне рождения невесты друга, при женщинах не следовало, но я осознал это позднее, когда повел взглядом в другой конец стола и мое довольство вмиг осеклось: Аделина — она стала вся красная, затем вся белая, — с искаженным гневом, сразу ставшим некрасивым лицом возмущенно высказывала что-то Володьке. Сидевшая рядом Натали тоже недовольно выговаривала ему, а он, сжав зубы, слушал их и смотрел на меня враждебно — с ненавистью и презрением.
И эта страхулида Сусанна смотрела на меня глазами, полными ненависти. За что?!
Прекратив плясать, я стал в дверном проеме у косяка и видел, как Аделина властно и зло сказала что-то Володьке, и тотчас он поднялся и, одергивая китель, подошел ко мне.
— Ты забыл, где находишься! — с негодованием произнес он. — Тут тебе не казарма! Ты пьян и должен уйти!
— Я никому ничего не должен! И я не пьян! Но уйду! Только не когда этого хочет Аделина… или ты, а тогда, когда сам сочту нужным!
Я не сомневался, что насчет казармы ему сказала Аделина, почему-то был убежден, что это ее словечко.
— Чем скорее, тем лучше! Ну, скажи мне прямо: я тебе друг или портянка?!. Определись сейчас же! Если портянка, разговор короткий — жопой об жопу, и кто дальше отскочит!
Он посмотрел на меня холодным неприязненным взглядом и, резко поворотясь, вернулся к столу.
— Васька! Ну, ты — хват! Гвоздь! Оторва!.. И откуда ты взялся? Маня! Это мой лучший друг!.. Мой брат родной!.. Сын! — хлопнув по столу и сделав свирепое лицо, закричал Тихон Петрович. — А те, кому он не ндравится, хоть сейчас с полным моим удовольствием могут уйти!