Ежов наполняет кружки солдат спиртом из фляги и молча раздает еду из двух термосов и солдатского вещмешка, туго набитого провизией. Бойцы едят в охотку, мне же кусок в горло не лезет, вновь тошнота накатывает волнами, начинают дрожать руки, и я испытываю чувство своей страшной нереальной отдаленности от всего окружающего и с ужасом осознаю, куда я, волею обстоятельств и своего недоумства, попал.
…Я до сих пор иногда вижу и ощущаю те кошмарные темные будни в глухой малороссийской деревне. Там, на деревенском кладбище, — грусть, тишина, вечный покой крестов и могил, только ветер дул, успокаивая и приглушая чувства, но от преследовавшего меня тлетворного трупного запаха разложения я никак не мог отделаться довольно долго…
* * *
Вечером, пока мы заполняем учетные документы, старуха, хозяйка избы, за перегородкой по указанию Ежова готовит нам ужин. Из- за светомаскировки окна завешены плащ-палатками и, хотя дверь раскрыта настежь, от огня в печи жарко, как в бане. Ежов то и дело отлучается то в кухоньку взглянуть, как там идут дела, то на улицу, где в саду у повозки находятся двое пожилых бойцов-похоронщиков.
К тому времени, когда мы заканчиваем писанину, один из них приносит и ставит на стол закрытую тряпичной затычкой литровую бутылку мутноватого самогона, и Ежов негромко ему приказывает: — Иди, позови Татьяну!
Я не знаю, о ком идет речь, меня одолевает любопытство, хочется спросить, но, памятуя об офицерском достоинстве, я удерживаюсь.
— Я тут вам, чтоб не скучали, подружку подыскал, — глядя на меня, говорит Ежов. — Училка из Смоленска. Культурная девушка. Чистенькая… Надежная… Сейчас придет.
Я соображаю, что офицер не должен знакомиться с девушкой при помощи подчиненного, и ощущаю неловкость.
— Зачем?.. Не надо… Не нужно это… — стесненно повторяю я. — Нехорошо.
— Чего же тут нехорошего? — удивленно не соглашается Ежов. — Нормальное дело. Вы, лейтенант, учтите: мы — могильщики, работа у нас тяжелая, смертная — он так и говорит «смертная», — чтобы выдержать на ней, надо хорошо есть и выпивать надо — иначе не сдюжить, и, если не облегчаться, не отталкиваться, мозги завернутся — с ума сойдешь! — строго, безапелляционным тоном заявляет он. — Без водки, хорошей жратвы и без женщин — не выдержать! Тут облегчаться требуется каждый день, иначе — хана!
Когда бумаги убраны, он вместе со старухой приносит из-за перегородки и расставляет на столе обильную закуску: тарелки с нарезанными и аккуратно разложенными ломтиками розоватого сала и кусками большой жирной селедки, покрытой сверху кружками репчатого лука, миски с малосольными огурцами, маринованными грибами, салатом из редиски, вазочку со сметаной и блюдца со сливочным маслом и горчицей, которую я не пробовал уже давно. Все это наложено в большом количестве, такого стола я не видел с довоенного времени. Ни в полках на передовой, ни в штабе армии, где также положена первая фронтовая норма довольствия, ничего похожего не было, и у меня даже появляется мысль, что, возможно, в похоронной команде, где «смертная», как сказал Ежов, работа, за тяжелые условия или вредность выдается добавочное питание, что-то вроде офицерского дополнительного пайка.
Тем временем Ежов приносит три больших граненых стакана и раскладывает вилки.
Спустя еще минуты в хату заходит женщина лет двадцативосьми-тридцати, среднего роста, худощавая, но ладная, скромно, а точнее бедно, одетая, в потертом темно-сером пиджаке и такой же старенькой юбке; на крепких, загорелых ногах — стоптанные, обтреханные парусиновые туфли, на голове — черный платок, повязанный низко над бровями, как у монашки.
Нерешительно переступив через порог, она останавливается и негромко здоровается; лицо у нее хорошее, приятное, но очень уж невеселое, тоскливое.
— Татьяна, — представляет ее мне Ежов и, обращаясь уже к ней, говорит: — Вот лейтенант приглашает тебя поужинать. Благодари!
— Спасибо, — так же тихо произносит она, опустив глаза и продолжая стоять у порога.
И снова я ощущаю неловкость: позвал ее он, я ее не приглашал и даже не знал о ее существовании, за что же меня благодарить?
Только по команде Ежова она под ходит к столу и, по-прежнему не поднимая глаз, садится, куда он указывает: на стул напротив меня.
— Сними платок. И жакет сними, — командует он. — Ты чего такая смурная?
— Извините, Юрий Иванович… — снимая с головы черный платок, тихо просит она и неожиданно всхлипывает. — Сегодня ровно месяц, как доченька… умерла…
— Сколько дочке было-то?
— Два с половиной года.
— Довоенная, — отмечает Ежов. — Ангелочек… Все там будем, — понимающе вздыхает он. — А пока она еще здесь, помянем покойницу. Как звали-то ее?
— Оленькой… Ольгой, — всхлипывает женщина, вешая пиджак на спинку стула, и торопливо вытаскивает носовой платочек: слезы катятся у нее из глаз.