Начало весны для человека, не одетого в драповое пальто на легкой ватной подкладке, не обутого в крепкие калоши, – вещь, по общему мнению, далеко не ублажающая. Таким образом, было однажды начало весны, а у меня не было драпового пальто на легкой ватной подкладке и калош не было, потому собственно, может быть, что были сапоги, которые, что называется, просили каши. Они, т. е. мои несчастные сапожонки, до того широко разинули свои рты, что как будто хотели вычерпать всю грязную воду, залившую грязные улицы. Не знаю, каким образом не умер я в описываемое время от холода первой весенней ночи и как не отвалились у меня ноги, обваренные режущим кипятком натаявшей из снега воды.
Итак, было начало весны. На дворе стояла непроглядная ночь, именно та самая ночь, которой можно дать имя ночи любопытствующей, ночи, всячески старающейся определить, что крепче на сем свете есть: дерево ли фонарных столбов, или лбы пешеходов, несчастные, бедные лбы, осужденные во время любопытствующих ночей стукаться не только об означенные столбы, но пожалуй даже, говоря возвышенной речью, и об холодный гранит тротуаров.
Можете себе представить, как я благословлял эту ночь, шлепая по ее лужам, утопая в ее канавах и ежеминутно удовлетворяя ее любознательность насчет того, так сказать, насколько я меднолобен. Весенним страницам Фета{121}
, положительно докладываю, весьма было бы лестно украситься благословениями, которые я призывал на первую весеннюю ночь.– Господин Сизой, – сказал мне, часа за три до наступления описываемой ночи, хозяин жалчайшей лачужки, в которой жил я, – вы очень бедны: у вас нет работы. Без свойственного мне уважения к несчастью ближнего я бы, конечно, мог протурить вас с квартиры, как об этом мило говорится, в три жилы, потому что вы мне не платите ни копейки. Я не сделаю этого, потому что под тремя жилами, в этом случае, разумеют шею, а у вас она, сколько мне известно, одна. Но если вы сейчас же не изволите оставить эту комнату, предупредите меня, ибо в таком случае я намерен с вами поступить по законам, т. е. стащить вас в квартал.
Выказав так забавно свое остроумие, мой хозяин, необыкновенно носастый и совершенно обрусевший немец (кстати сказать, он был так носаст, что сквозь нос его можно было высмотреть все, о чем он именно думал), заложил руки за спину, заломил назад голову и вопросительно выпучил на меня свои насмешливые бельма. Положение его головы, как вы поймете, было именно такое, что я сразу увидел через его вздернутый нос, что он говорит дело, без малейших притязаний на любезные шутки, а увидевши, что он говорит дело, я засвидетельствовал ему мое всенижайшее, взял с окна мой дневник, положил в карман березовый мундштучок, некоторый миниатюрный портрет, когда-то украшенный золотом, давно уже пропавшим в залоге у жида, и вот вы видите меня на улице, преследующего проклятую цель – ночевать у кого-нибудь из моих многочисленных грачевских приятелей. Насколько я прав, назвавши мою цель проклятой, судите сами. Я родился и воспитывался в той благовонной среде, где и теперь еще обеими руками держатся за знаменитое изречение блаженного во отцех Игнатия Лойолы{122}
: «Цель оправдывает средства». Теперь же, перенесенный благоприятствующей судьбой в иной круг, я по чести говорю, что я еще не успел забыть ни то палочье, которым вбивали в меня это правило, ни самое правило. Откровенности такой, ей-богу, в наше время днем со свечой не найдешь, но, клянусь вам, она составляет, может быть, только миллионную долю всех достоинств. У меня много всего было! Говорю вам словами Федора в «Свадьбе Кречинского»: «Было, батюшки мои{123}, много всего было, да быльем поросло!» Отчего именно все быльем поросло – это другой вопрос. Разреши я этот вопрос, как мог бы я разрешить его, моя бутада не была бы напечатана. При моем же миросозерцании бутада{124} моя представляется мне рукой-кормительницей.– Иван, – говорит мне она, – помолчи благоразумно, а то ведь выпить не на что будет.
Воз с корзинами у моста на Грибном рынке. Фотография начала XX в. Частный архив
Я не хлопочу о хлебе, потому что не о хлебе едином жив будет человек. Я оправдываю целью средства и молчу. Молчу, закусивши бледные губы, и тогда, когда хочется мне разрешить вопрос, отчего все мое быльем поросло, и теперь молчу, когда человек, с которым я делил все, что доставал своей мозолистой работой, которого я толкнул на дорогу, на мою просьбу о ночлеге, сказал мне:
– Не могу.
– Отчего ж? – спрашиваю я.
– Да вот, видишь ли, – говорит он, – в одной комнате я сам сплю, а другая, хочется мне, чтобы всегда чистая была. Сам согласись, – говорит, – придет ежели завтра кто ко мне поутру, а ты спать тут будешь, – неловко.
– Правда, – отвечаю я ему. – Действительно, это неловко.