Но - все на свете относительно. И - требует эмпирического изучения. От 1916 до 1918 прошло 2 года. Пусть в 1918 году я не дрожал, как Сенька, дрожмя. Зато я чувствовал с необычайной ясностью, что выстрелов сделано для меня достаточно. Человек может выстрелами быть "насыщен". И если кто-нибудь захочет в теории "насыщаемости выстрелами" убедиться, то предлагаю ему проверить это "опытно". Только к теории делаю следующее примечание: выстрелы слушаются не с третьего этажа, не из штаба и не по телефону, а в непосредственной близости, так - чтобы даже пыльцу от пуль вокруг себя видеть. Тогда моя теория оказывается безупречной.
И вот я стою в Киеве - вне гула стрельбы. Я, наверное, мог бы тогда изумительно оценить строку Бориса Пастернака: "тишина, ты - лучшее из всего, что слышал". Но я не знал, что где-то есть еще стихи. Четыре года вертел я винтовку. Прекрасные "университеты" - лучше горьковских. И однажды, стоя в три часа ночи посередь киевской улицы, я придумал: уеду на Афон.
Человек предполагает. В Киеве же тогда располагал Петлюра. И когда я решил уехать с ночной улицы на Афон - в Киев, с Дарницы, вступили великолепные синежупанники3.
Часть мобилизованных убили. Часть заключили в тюрьму, приспособив для нее... Педагогический музей. И, разделив участь второй категории, под караулом петлюровских жупанников и рыжих баварских гвардейцев, я стал в России 1918 года экспонатом Педагогического музея.
Все это внешне - опереточно весело. По существу ж - тяжело и, быть может, трагично. Но я помню первое прекрасное ощущение: бросаю винтовку образца 1891 года, ем тарелку щей, раздаваемых белоснежными ручками любительницы приключений, и после бессонных ночей сладко вытягиваю ноги. Я сплю.
Общая же историческая картина была тогда такова. Забинтованный под раненого, гетман покидал "неньку Украину" в немецком шнельцуге. Рядом с носилками (он лежал на носилках) стояли уютные металлические сейфы. Павло медленно докуривал гавану, не теряя сейфов из глаз. Полковник гвардии его величества Вильгельма II вошел в купэ.
- Как поживаете, ваша светлость? - улыбнулся он. Павло взглянул сквозь сигарный дым и ответил скучающе:
- Ах, вы не знаете, как трудно управлять Россией! До резво бегущего пульмана доносились выстрелы несущихся мимо белых украинских деревень.
Я же в это время проснулся на полу Педагогического музея, в комнате No 7, среди тысяч таких же, как я, экспонатов. Но чтоб дорисовать историческую картину сполна - скажу, что было тогда с Петлюрой.
Петлюра, сидя по-штатски на белом коне, въезжал в золотой Киев. Над городом стояла "слава". И кто-то подносил батьке брильянтовую шашку свежерасстрелянного генерала Келлера4.
Когда Петлюра взял ее из рук подносившего, глаза его скользнули по стене соседнего дома. Он прочел на ней обрывок приказа обладателя шашки: "...не можешь - не пей рюмки, можешь пить - дуй ведро, расстрел..." Петлюра не дочитал - он кланялся беллетристу Винниченко 5, который приветствовал его, по-немецки, махая ручкой. Прекрасный, как Днепр, украинский хор грянул "Заповїт". И Винниченко сказал неврастеническую речь о единой и неделимой Украине.
Возможно, что как раз в тот момент мое внимание привлек клозет Педагогического музея. Войдя в него - я ахнул. Он был испорчен от переполнения знаками отличия. Какой-то бравый генерал, влетев в клозет, грозиться стал. Его не слушали. Честь была опозорена. И клозет погиб от погон и белых аксельбантов.
Русский человек - по природе своей - остроумный висельник. По музею ходила смерть в виде человека с оселедцем, но многие, как кур во щи, влетевшие экспонаты сидели, забавляясь тихими вицами.
Капитан Саратов лежит на полу. Щиплет струны семиструнной гитары, прекрасным баритоном напевая о случившемся:
Ходят пленные, как тени.
Ни отчизны, ни семьи...
И, сделав бравурнейший перебор:
Ах вы, сени, мои сени,
Сени новые мои!
Схожий с парижским апашем 6, веселый русский капитан не знает судьбы. Через два года из Франции он попадет в иностранный легион 7, в Сахару. Через четыре - умрет от раны в войне с инсургентами Абд-Эль-Керима 8. Капитан поет весело. Весело перебирает струны.
Черноморец, как хозяин,
Раскричится иногда...
В ярких, явно опереточных, костюмах с звоном и лязгом в зал ворвались гайдамаки 9. На тысячи пленных наставили винтовки. И родилась внезапная тишина - как в часовне.
Обошлось. Кто-то сумел успокоить. Они ушли со сцены под облегченный вздох зрительного зала.
Холод. Снег. Ветер. Сотни невест, жен, матерей стоят в примыкающих к музею улицах. Я не знаю - может быть, я крупный преступник? К матери в вестибюль я иду под конвоем сечевиков. Успеваю сказать несколько слов. Мать успевает заплакать. И я снова ложусь в зале, усеянном людскими головами, как яблоками.