Насмешливо покашливая, он как-то сказал:
— Ну, кто, например? Военные, великие князья, крупные промышленники… Панслависты, безудержные националисты… Есть тьма людей, которые заинтересованы в войне…
В тот день, когда я откланялся, он проводил меня лишь понимающей улыбкой, а собачка мадам по своему обыкновению зарычала.
Были в Петербурге и другие неприятности. Александр Блок обиделся на меня за мое предисловие к «Новому русскому Парнасу», потому что, как и Вячеслав Иванов, по- прежнему держался за символизм. Он стал теперь зажиточным человеком; его отец умер, оставив ему по завещанию немалое состояние, которое Блок старательно сокращал каждую ночь. Все его друзья жаловались на его раздражительность; супруга его, похоже, тоже пребывала в кризисе.
Люба не оставила свои актерские амбиции, она постоянно Где-то выступала, летом, в дачный сезон, ездила на гастроли в Финляндию. Ходили даже слухи, что у нее завязалось что-то с Мейерхольдом, во что я, впрочем, не верю, потому что Люба была верным и очень надежным человеком, что она и доказала после войны, когда Блок тяжело заболел и она самоотверженно за ним ухаживала, несмотря на то, что он ее обманывал напропалую.
Отчего Блок так пренебрегал своей женой и предавал ее, хотя она была — я в этом уверен — его единственной настоящей любовью, я никогда не смогу понять, тем более что его женщины во всем уступали Любе, и он не мог этого не видеть. По-видимому, тут действовали какие-то его темные стороны души, комплекс неполноценности, следы детских страхов и неискоренимой стеснительности. В Блоке конечно же жила и по временам безобразничала не одна душа и не две, а значительно больше, только так можно объяснить более поздние проявления его злобной мстительности и мелочного коварства. Иногда в нем бывало что-то демоническое, недаром он так действовал на женщин. За его ухаживаниями мне редко приходилось наблюдать, но было видно, что он в таких случаях явно играет какую-то роль, как и все мужчины, отправляющиеся на сафари. Моя парижская подруга, поэтесса Люд мила Вилькина, которой он тоже — якобы безуспешно? — «делал куры», в своих рассказах язвила: «Он раздувает ноздри, как влюбленный лось, при этом разыгрывает ледяную холодность надмирного ангела, за которой прячется холодная наглость павиана».
Мужчин, которые пользовались у женщин успехом, — как граф Толстой, — Блок терпеть не мог. Он злился и ревновал, если кто-то начинал восхищаться его женой, но делался потом вдруг таким трогательным в несколько неуклюжих изъявлениях своей нежности, что ему все прощалось. Он был неотразим, когда привычно наполнял свои большие глаза печалью.
Порой мне казалось, что Блок и перед самим собой разыгрывает какую-то роль. Видимо, еще в юные годы у него сложился образ завоевателя, которому он и следовал всю жизнь с железной настойчивостью, хотя у него не было для этого никаких данных.
Всего обворожительнее он был, когда умно молчал, лишь время от времени, с чарующей улыбкой, вставляя своим глухим голосом в мою речь словечко, или когда с какой-то механической одержимостью читал стихи. Таким он остался в моей памяти, и я никогда не перестану любить эту его наивную детскость, пусть иногда беспомощную и несчастную. Однажды я говорил о нем с Любой — в тот момент, когда между ними разразилась короткая, но ожесточенная война, и мне показалось, что она относится к нему так же. На мой взгляд, Блок со временем стал для нее как сын, внушающий бесконечную о себе тревогу и все норовящий куда-то ускользнуть. Он жил в опасном мире из слов, который, вероятно, принимал за реальность, легко клевал на удочку любого льстивого поклонника и почти любой поклонницы, при этом считая, что хорошо разбирается в людях. Нельзя забыть — почти символический жест, — что он первый свой гонорар за стихи, весь гонорар до копейки, потратил на большой флакон «Реаи d'Espagne», потому что знал, что Люба, как всякая русская женщина, очень любит духи.
В моей работе в «Аполлоне» ничего не изменилось. Хотя какой-то завистник нашептал Маковскому, что мои восторги по адресу Георге преувеличены и никак не соответствуют действительному положению вещей в немецкой литературе, однако Маковский к нему не прислушался и даже заказал мне еще одну статью, в которой я должен был обосновать причины совершенно особой, исключительной роли Георге в немецкой поэзии.
Прочие отношения тоже складывались неплохо; мужчины искали моей дружбы, девушкам я нравился. Все это постепенно обтесывало мою надменную угловатость.
Куратор, казалось, во мне не разочаровывался, постоянно нагружал меня все новыми заданиями. И здоровье моей матушки больше не внушало никаких опасений.
Но отчего же это беспокойство в душе, когда скорый поезд уносит меня в Берлин по литовской равнине?
Ранним утром мы прибыли в Ковно, где три года назад я достиг, так сказать, нулевой точки своего бытия. Разве не совершил я с тех пор удивительнейший скачок? Да, пожалуй; и все же я был собой недоволен.