Ростом выше меня, блондин с голубыми глазами и веселым, чуть расплывчатым и веснушчатым лицом добряка, на котором выделялись хищный нос и мясистые губы большого, умного рта, он всегда был превосходно настроен и прямо-таки сочился литературными сплетнями: он доподлинно знал о ссоре между Рудольфом Борхардтом и Фрицем Гундольфом, он знал, о чем на прошлой неделе шла речь в берлинском литературном «Романском кафе», и даже водил дружбу с некоторыми молодыми экспрессионистами, такими, как Эрнст Бласс и Эрнст Штадлер. Благодаря своему дяде он был вхож в дом издателя Фишера в Берлине, однако отвергнут там, как утверждали потом злые языки, в качестве зятя.
Он написал несколько стихотворений, которые хотел показать мне; позднее я поспособствовал печатанию его небольшого сборника. Я рад, что сумел хоть что-то для него сделать. Ибо он был лучшим товарищем в мире. У него было доброе, верное сердце, и он принадлежал к тем немногим людям, которые не стыдятся быть благодарными. Я думаю, этот умный, начитанный и острый на язык курляндец стал бы настоящим украшением не только своего рода, но и всей Прибалтики, какую бы карьеру он ни избрал — поэта, ученого или политика, если бы не погиб на войне в юные годы.
Вскоре мы стали друзьями, даже побратимами, на что я решаюсь крайне редко. Мы совершали длительные прогулки. Старые каштаны у митавского замка, к своему удивлению, были посвящены нами во все тайны тогдашнего поэтического двора Германии. Пришлись ли они им по вкусу, теперь не узнаешь: в годы революции деревья спилили.
Другим утешением стал Кузмин, неожиданно написавший из Риги. Он гостил там у одного из своих юных друзей, у Всеволода Князева, который отбывал в Риге свой срок вольноопределяющегося и снимал там двухкомнатную квартиру. Я пригласил обоих в Митаву, снял им апартаменты в большом старинном отеле на Рыночной площади, и мы провели вместе веселые дни. А потом я время от времени навещал их в Риге.
Всеволод Князев, красивый, стройный молодой человек с мягкими карими глазами и строгим пробором в каштановых волосах, был великолепен в своей униформе драгуна. Он принадлежал к известному петербургскому дому, отец его профессорствовал в высшей школе. Как друг Кузмина, Князев конечно же писал стихи; они были еще незрелы, но у них была своя мелодия. Позднее он перевел ряд моих стихотворений, которые вошли в его посмертный сборник.
В нашем обществе Князев поначалу смущался, так как все мы, за исключением Пауля Кайзерлинга, были старше его. Он был симпатичный, несколько замкнутый молодой человек, очень озабоченный своей будущей поэтической славой, но пока томящийся несколько надуманным и наивным романтизмом. Стал бы он и в самом деле поэтом, сказать трудно; на мой взгляд, ему недоставало безошибочного слуха на стихи, того сладкого яда, что вскармливает пламя святой одержимости.
Кузмин был не в лучшей своей поре. Он поссорился с Ивановым и съехал с квартиры. Ибо случилось так, что Вера Константиновна Шварсалон, дочь от первого (второго?) брака знаменитой Лидии Зиновьевой-Аннибал, умершей в 1906 году жены Вячеслава Иванова, осталась в его доме за хозяйку, и вскоре отчим влюбился в красивую белокурую падчерицу. А она — в него. Поскольку господствующие представления затрудняли их брак, Иванову пришла в голову мысль, чтобы на Вере фиктивно женился Кузмин, дабы прикрыть своим именем и печатью истинные отношения отчима и падчерицы. И такой супруг не представлял опасности для их союза.
Кузмина это предложение взбесило, отношения между друзьями-поэтами обострились и были прекращены, так что Аббату пришлось искать себе новое пристанище.
На первое время он отправился в Ригу. Здесь мы предавались разглагольствованиям о том, как хорошо было бы нам основать издательство, руководителем которого стал бы Кузмин, мы даже набросали программу изданий, а я не преминул, конечно, помечтать о том, чтобы Прущенко предоставил на это предприятие свои немалые деньги. К счастью, я так и не посвятил куратора в эти планы!
Неожиданно с ним стало непросто. Когда он вернулся к должности после каникул, мне показалось, что его интерес к великому князю заметно поубавился. А уж об издании русских классиков он и подавно не хотел ничего слышать.
Прекратились с его стороны и обычные гонорары за мою работу, а я стеснялся ему об этом напомнить.
Мои аудиенции у него стали короче; однажды он вовсе выпроводил меня минут через десять. Положение мое стало каким-то сомнительным, и барометр настроения моего упал, тем более что из Петербурга не было писем.
Я хоть и продолжал что-то делать для «Аполлона» и трудиться над переводами Пушкина, а митавская моя жизнь текла своим чередом, но мучительное беспокойство не исчезало. И тут как гром грянула внезапная размолвка с Эрихом Райсом.