Читаем Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном полностью

Вот оно что. Месяц назад, получив деньги, Израилевич отправился с какой-то танцовщицей в Париж, не сказав никому ни слова, а оттуда поехал с ней в Монте-Карло. Несколько дней назад он вернулся. До конца он, конечно, не разорен, семья его не бедствует, но о нашем театре ввиду таких обстоятельств нечего и думать.

Я даже не сел, остался стоять на ногах. Но мне стоило сил не упасть. Должно быть, я улыбался судорожной, вымученной улыбкой. Кузмин это заметил:

Поговори с Румановым!

Это был конец. Даже Руманов не видел выхода. Без базового капитала он не может меня ничем обнадежить. А сам Израилевич только пожал плечами, спихнув вину на меня:

Зачем же ты уехал? Ты ведь знал, что я сумасшедший, меня нельзя оставлять одного. Остался бы ты здесь — у нас сейчас были бы деньги.

Это звучало почти как обвинение. Должно быть, он искал оправданий перед самим собой.

Я не сказал ему ни одного злого слова. Может, просто отнялся язык. Ради этого мы покидали Митаву?

Твердая почва под ногами, в которую я так верил, провалилась. Выходит, я в жертву иллюзиям принес родное насиженное гнездо и втянул маму в свою аферу? Это была катастрофа. Я столкнул нас в безнадежную бездну. Как теперь спасать положение? Только-только вступил я в новую жизнь — и вдруг такой провал в непредвиденный хаос.

Как ни невероятно это прозвучит, но уже две недели спустя, теплым июньским вечером в Карлсбаде на Рижском взморье, куда я немедленно вернулся из Петербурга, я заговорил с девушкой, русской красавицей с голубыми глазами, бронзовыми волосами и золотистым загаром, стройной, с королевской осанкой, которой все вокруг восхищались и которая очень нравилась мне. Внезапно на меня вновь нахлынули стихи, возник целый цикл, который я назвал «Лето на море». Там есть несколько стихотворений, которые я ценю и поныне.

В то длинное, прекрасное лето на море собралось немало людей, выказывавших мне свою симпатию. У Лизы был гостеприимный дом, и маме моей было приятно видеть вокруг себя людей, которые ко мне хорошо относились. Разумеется, у нас бывала княгиня Грузинская; к маме приезжала белокурая Ирмгард; явился однажды молодой поэт Сергей Третьяков, длинный сероглазый блондин, в то время еще ученик символистов и поклонник моих публикаций в «Аполлоне». Он тоже сочинял стихи во славу девушки с бронзовыми волосами, которую я окрестил Виолеттой, произнося ее имя на английский манер — как «Вайолет». Уже тогда у меня появилась привычка давать новые имена людям, меня окружающим. Может быть, компенсация за те драмы, которые я не написал.

В один прекрасный день появился и Мейерхольд. Он привез с собой пьесу, которую написал по мотивам «Любви к трем апельсинам» Гоцци и которую предложил мне перевести. Однажды целый день мы провалялись с ним на белом песочке в тени большой дюны неподалеку от дома моей сестры. Там я и мои друзья слушали и заслушивались рассказами этого великого театрала.

Мы провели с ним чудесный вечер вдвоем. Устроившись на макушке дюны, мы предавались мечтам о бессмертном театре человечества, театре не для избранных, а для всех. Море плескалось у наших ног, белые звезды всхо

дили и заходили, величественная ночь милостиво внимала нашим мечтам. Сергей Третьяков, которого с нами не было, потом запечатлел эту сцену — она и впрямь была поэтична.

Лиза с мужем и детьми вернулась в середине августа в Митаву, мама еще три недели оставалась со мной на взморье. И в это время прекрасного одиночества я написал большую работу, для которой мне были потребны сосредоточенность и покой.

Княгиня Грузинская передала мне сердечный привет от вильнюсского епископа, а также его пожелание, чтобы я написал проспект — как художественный, так и технический — такого театра, какой себе представляю. Мои мысли об этом предмете заинтересовали его, и он с удовольствием побеседует со мной, прочитав такую памятную записку. Я было стал отнекиваться, говоря, что для этого потребуется написать полкниги, но княгиня высмеяла меня, намекнув, что, мол, кто знает, — у кардинала большие возможности.

Мой ночной разговор с Мейерхольдом на дюне меня подстегнул, и за три недели я написал сто с лишним страниц, дополнив написанное еще разными приложениями.

Исходил я из трехступенчатого театра, как его создал Макс Рейнхардт. Наряду с большим круглым театром, наподобие берлинского цирка Шумана, вмещавшего пять тысяч зрителей, должны быть предусмотрены две другие сцены: обычный театр на тысячу мест и камерный — мест на двести. Все желательно под одной крышей. В большом театре входные билеты должны быть по цене чуть выше платы за гардероб, то есть по пятьдесят копеек (одной марке), в среднем театре — обычные цены от шестидесяти копеек до трех рублей с половиной. А вот камерная сцена могла быть и дорога, здесь кресло стоило бы не меньше десяти рублей! Уже из этого одного видно, как живуч оказался пример Рейнхардта.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже