Изобразительные искусства сочетались с литературной образностью, служа усилению последней.
В описании смерти собственного ребенка он говорил, что умирающий был очарователен, “как бледный ангел Скиавонэ…” [863]
В позднем своем романе, собираясь обрисовать убийственное влияние Николая I на все искусства, в частности погубившее величайшее дарование Карла Брюллова, Лесков писал В. Л. Лаврову: “В производстве у меня на столе есть роман не роман, хроника не хроника, а, пожалуй, более всего роман листов в 15–17. Сюжет его взят из бумаг и преданий о 30-х годах и касается высоких нашего края — по преимуществу или даже исключительно со стороны любовных проделок и любовного бессердечия. “Натурель” он был бы невозможен и потому написан в виде событий, происходивших неизвестно когда и неизвестно где, — в виде “найденной рукописи”. Имена все нерусские и нарочно деланные, вроде кличек. Прием как у Гофмана. В общем, это интересная история для чтения, а в частности люди сведущие поймут, что это не история. Главный ее элемент — серальный разврат и нравы серальных вельмож. “Борьба не с плотью и кровью”, а просто разврат воли при пустоте сердца и внешнем лицемерии. Я называю этот роман по характеру бесхарактерных лиц, в нем действующих, “Чортовы куклы” [864]
.Роман был приостановлен печатанием в начале 1890 года на двадцатой его главе [865]
.После длительной паузы делалась попытка возобновить публикацию: “К осени хочу отделать и прислать вам III часть “Чортовых кукол”, II-я неудобна, а III-я удобна и интересна… Я думаю, что это будет встречено с сочувствием. Их помнят и о них говорят. Напишите, как вам это покажется. Так, м[ожет] б[ыть], и проведем все вразнобивку, — писал Лесков В. А. Гольцеву [866]
. Ничто не удалось. Участь рукописи неизвестна.Судьба Брюллова и еще больше Пушкина всегда занимала мысли Лескова. В самом начале семидесятых годов он, с нескрываемым сочувствием к художнику, вспоминал, как тот, вырвавшись из николаевского “загона”, на самом рубеже его “и платье, и белье, и обувь по cю сторону границы бросил”, отрешаясь ото всего, познанного под деспотической опекой венценосного покровителя искусств [867]
.В 1875 году, сблизившись в Париже с князем И. С. Гагариным, Лесков не упустил случая узнать все, что представилось возможным, от “милого барина, от которого веет еще атмосферою пушкинского “кружка” [868]
.Аристократ-эмигрант, взволнованный счастливой возможностью наговориться с интересным соотечественником, впадает в тяжелое расстройство при случайном упоминании о великосветских нравах дней Пушкина. Его охватывает чувство негодования за возведение на него поклепа о причастности его к делу об анонимном “дипломе”, посланном поэту и приведшем к роковой дуэли.
Допустимо, что глубоко потрясенный старик мог раскрыть в эти минуты много сокровенного, не введенного в журнальную статью Лескова [869]
, явившуюся откликом на воспоминания В. А. Соллогуба [870], но что могло найти себе применение в беллетристическом произведении, в романе.Эпоху Николая, тридцатилетнюю “глухую пору” [871]
, завершившуюся катастрофой, “вскрывшей затяжной нарыв и показавшей: чем питался организм всей страны и каковы его соки”, Лесков знал как редко кто другой.В полустолетие кончины поэта Лесков негодующе начинал, до сегодня неопубликованный, рассказ свой “Лорд Уоронцов”:
“Как грустно, что жизнь дала повод Пушкину в 1830 году написать: к доброжелательству досель я не привык [872]
. Но еще печальнее, что его неблагодарные потомки не сумели проявить доброжелательства к великому поэту и после его кончины. Чего не вытерпело его имя от необузданного пера Писарева? Но того еще можно слегка оправдать юностью; наверно, проживи он подольше, он сам бы первый со стыдом отрекся от тех односторонностей, на которые его толкнул господствовавший тогда в близких ему кружках “дух времени”, а что подумать о многочисленной семье профессоров Одесского (Новороссийского) университета, молча допустивших, чтобы на их празднике памяти пятидесятилетия смерти поэта местный архиерей произнес речь (перепечатка в “Православном обозрении” 1887, март), полную самого бесстыжего фарисейства и наглого искажения мыслей и чувств поэта. Есть же среди них умные и честные люди. Как же они могли молча снести безобразие, учиненное в их среде над тем, чья память для каждого русского так беспредельно дорога? …Я не историк; ни Пушкина, ни Воронцова не знал, но у меня недавно была встреча с человеком, искренний рассказ которого ясно показал, что по всему складу характеров этих людей они никак не могли мириться друг с другом. Огонь и вода, пламя и камень слишком мало подходят друг к другу” [873].