Вчера вечером я приходил к вам, чтобы поблагодарить вас за то, что вы посетили меня в болезни, и вместе с тем поговорить о деле — о 8-м томе, о котором я вам писал, а вы мне ничего не ответили. Я стесняюсь обременять вас письменными вопросами, но и попытки личных разъяснений выходят не легче. Я, по-видимому, попал вчера не вовремя: вы, вероятно, не расположены были видеть посторонних. Я извиняюсь и сожалею, что выбрал так неудачно время, но я не мог знать, как выбрать лучше. Более я ничего не могу отнести к моей вине, т[ак] к[ак] между добрым вечером, когда вы меня навестили, и вчерашним вечером я не сделал ничего дурного ни против общественной нравственности, ни против вас или дорогих вам лиц. Иначе не должен думать, как я пришел не вовремя, а когда бывает время — я не знаю, а дело есть, и его надо кончить. Позвольте об этом писать, будьте терпеливы, чтобы прочесть эти строки. — Дело необходимо так или иначе кончить, и для этого надо говорить, а говорить с вами при переменчивости вашего настроения я не умею, хотя оч[ень] бы желал уметь. Вы меня не сочтите лжецом, если я скажу вам, что я оч[ень] болен, но что и не больного меня люди никогда не лишают доброго приема. Меня, мож[ет] б[ыть], не любят — это возможно с каждым, но со мною всегда обходятся хорошо, и я имею на то право: я себя так веду: я никому ничего не должен и ни у кого не прошу взаймы — не касаюсь чужой чести и вежлив со всеми. Я знаю, что меня не любят одни, но другие любят, и все не могут порицать меня в моей честности. Вы едва ли можете назвать мне мое бесчестное дело против кого-нибудь и особенно против вас. Взять чужие деньги и “не знать”, будешь ли их платить, — это дело бесчестное. Я такого дела в жизнь мою не делал ни против вас и ни против кого. Вы вчера сказали мне при двух людях (нравственная доблесть которых не подлежит моей критике, но не заставляет меня и чувствовать себя при них приниженным), что вы “печатаете мне книги в долг и не знаете: заплачу я вам или нет”. Вы так сказали даже тому бесчестному человеку, который промышляет своею женою… Состояние вещь хорошая, особенно когда оно приобретено трудом (как ваше), но большое несчастно для человека, если состояние лишает его справедливости и уважения к достоинству другого человека. Я тоже трудился, и не меньше вас, и, может быть, сделал ошибок не больше, чем вы, — я всегда к вам и к дому вашему в глаза и за глаза сохранял отношения самые точные и безупречные, но я беден… Неужто вы за это хотите показать мне неуваженье, какого никто мне не показывает? Сожалею об этом и не хочу сам к вам изменяться, но и не вижу надобности продолжать ваше раздражение. Дело о моих изданиях в ряду ваших дел по ценности своей не важно и не представляет для вас никакого риска. Вы совершенно правы, сказав, что вы “не потеряете ни одной копейки”. Вы ее действительно не потеряете. До сих пор подписка идет почти параллельно затратам, и собранные деньги все у вас: я к ним руки не протягивал. Вы не рискуете ничем в денежном отношении, и мне не нужно ничего “отдавать” вам. — Но, б[ыть] м[ожет], само издание неприятно вам, как дурная литература… вы имеете лучшее мнение об архиереях (Дмитр[ий]. Толстой говорил мне, что я имею о них “еще слишком хорошее мнение”). Пожалуйста, не будем из-за мнений ссориться у сходов к могиле! Я чудак и, м[ожет] б[ыть], дурак, но я не ищу ничьего поощрения, чужие мнения терплю и своих никому не навязываю. Мне кажется, что я пишу то, что должно, п во всяком случае — то, что я чувствую искренно. Я с этим жил и в этом хочу умереть. Я не боюсь потерять ничего [1173]
, да и не боюсь никого, кроме того, кого боится Бисмарк [1174]. Это уж так я привык и таким издохну. Но вы позвольте мне поговорить с Алексеем Петровичем [1175], чтобы мы могли найти исход из дела, т[ак] к[ак] обижать меня тоже нет ни нужды, ни особого удовольствия. Всегда вам преданныйН. Лесков” [1176]
В первоначальной раздраженности Лесков определял грозивший ему убыток в три тысячи рублей. Черткову он однажды написал даже: “Это грозит мне разорением” [1177]
.Весь том был в сорок шесть листов, из которых тридцать занимали цензурно опасные вещи, а шестнадцать “Захудалый род”. В результате переговоров Суворина с Феоктистовым тридцать листов остались бесповоротно запрещенными к выпуску, а шестнадцать были освобождены. К ним решено было “подпечатать” новых семнадцать. Лист обходился в пятьдесят рублей. Чистый убыток сводился к восьмистам пятидесяти рублям.
В написанном, но не изданном в 1884 году рассказе из цикла “Заметки неизвестного”, под заглавием “О Петухе и о его детях”, в его развязке, обособленной под заголовком “Простое средство”, автор утешает: “Но когда исчезнет одна надежда, часто восходит другая”. Там же в уста умудренного жизнью старого приказного автором влагается благое поучение: “Зачем отчаиваться, — отчаяние есть смертный грех, а на святой Руси нет невозможности” [1178]
.Но наставлять в добрых правилах легче, чем самому им следовать.