31 октября 1890 года, Суворину: “Здоровье мое не восстановилось, но немножко поправилось, а — главное — я привык к болезни, которая возвышает меня в своем роде до сходства с Грозным. Смеялись над Ал. Толстым, что он заставлял Годунова убить Грозного на сцене взглядом, а со мною это возможно в действительности. Я живу, — читаю и даже пишу, но малейшее потрясение — депеша, незнакомое письмо, недовольный взгляд — тотчас же вызывают в аорте мучительнейшие боли, от которых надо лежать и стонать… Так и живу и пишу кое-что, всегда под сомнением: можно это или не можно?” [1205]
12 декабря того же года, ему же: “Очень благодарен вам, Алексей Сергеевич, за присланные мне 3 книги [1206]
и за письмо. Есть облегчение в том, что кто-то понимает нашу душевную боль и говорит: “Ну да уж полно вам его!.. Довольно!.. Что еще в самом деле!” Слова простые и будто не оч[ень] ясные, а меж тем выразительные и многосодержательные. Я ведь ужасно перемучился с этим изданием. Я начал его здоровым человеком и на 6-м томе получил неизлечимую болезнь (невралгию груди или жабу)” [1207].12 июля 1891 года, Толстому: “Здоровье мое коварно. Называют мою болезнь Angina pectoris, а на самом деле это то, что “кол в груди становится”, и тогда ни двинуться и ни шевельнуться. На “тело” я смотрю так же, как и вы, но когда бывает больно, то чувствую, что это оч[ень] больно. Распряжки и вывода из оглобель не трепещу, и мысль об изменении прояснения со мною почти неразлучна… Тоже и не курю табаку, но “червонное вино” (как говорил дьякон Ахилка) пью умеренно “стомаха ради и многих недуг своих”. Владим[ир] Соловьев говорит, что вы ему это разрешили” [1208]
.14 сентября 1891 года, ему же: “Никак не могу научить себя стерпливать мучения физической боли, кот [орая] подобна самой жестокой зубной боли, но на огромном пространстве (вся грудь, левое плечо, лопатки и левая рука)” [1209]
.11 сентября того же года, В. Л. Иванову: “Со мною точно было худо: на переезде от Нарвы в П[етер]б[ург] в вагоне меня начала душить angina и бралась за это пять раз (чего еще никогда не бывало), и с тех пор я все болею и не выхожу в люди, т[ак] к[ак] от всякого нервного впечатления воспроизводится мучительный припадок жабы (судороги около сердца). При этой мучительнейшей боли охватывает ужаснейший и неописуемый страх, или страх смерти, или, как говорит Толстой, “распряжки”, и, как говаривал Писемский, — страх, какой должен ощущать “холоп, подающий во фраке чай на бале и вдруг чувствующий, что у него подтяжки лопнули и панталоны спускаются” [1210]
.4 января 1893 года, Толстому: “Из ста степеней до края я прошел наверно 86 и не имел определенного желания возвращаться опять к первой и опять когда-нибудь начинать те же 86 наново; страха ухода уже не было, но был какой-то бесконечный суживающийся коридор, в который надо было идти и… был страх и истома ужасные. Я читал главы из книги “О жизни”, читал, чтó есть об этом у вас в других местах и у Сократа (в Федоне), и все-таки с натиском недуга суживающийся коридор приводил меня в состояние муки… Теперь меня согревает утешительная радость, которой дух мой верит: мне к[ак] будто сказано, что я уже был испытан и наказан страхом, и что это уже отбыто мною и прошло, и после этого я буду избавлен от этого страха, и когда придет час, я отрешусь от тела скоро и просто” [1211]
.8 октября того же года, ему же: “Здоровье мое, конечно, непоправимо: это болезнь сердца, а я моложе вас немного. Но я научился держать себя так, что обхожу жестокие приступы, которые бывают ужасны. Надо не уставать; ходить оч[ень] тихо; быть всегда впроголодь и избегать всего, повышающего чувствительность… При такой осторожности мне несколько легче противу прошлогоднего, когда меня пугала fuga mortis [1212]
. Нынче я думаю об этом смелее” [1213].Лесков не обладал хладнокровием и выдержкой, которые могли бы помочь перенести нанесенный ему в 1889 году удар с меньшим самоистязанием, с менее “безысходным” гневом, а с тем и с менее жестокой за него расплатой.
Сердечные припадки, если и не вполне столь длительные, как говорилось о них в некоторых из приведенных писем, были поистине смертно страшны. Не только сам больной, но и все в доме жили в вечном страхе их повторения по самому незначительному поводу: внезапный звонок в передней, шумливость или суетливость гостя, возражения в споре, досадная статья в газете и т. д.
Громадную опасность являли собой “дамские”, якобы светски любезные, а в сущности лишь трескуче-пустословные восклицания. “Тьфу, тьфу, тьфу! в добрый час сказать, у вас, Николай Семенович. прекрасный вид! Дай бог каждому! Уверяю вас… Какой румянец! И вообще на вас радостно смотреть!..” — лепетали барыни Борхсениус, Муретова, Толиверова.