Читаем Жизнь Николая Лескова полностью

“Истомы от дыхания недалеко ожидающей смерти я теперь по милости божией не ощущаю. Было это позапрошлой зимою, и вы мне тогда писали, что тем я как бы отбывал свою чреду. Пока оно остается так. Думы же о смерти со мной не разлучаются и приходят моментально, даже в первое мгновение, когда проснусь среди ночи. Я считаю это за благополучие, т[ак] к[ак] этим способом все-таки осваиваешься с неизбежностью страшного шага. Из писавших о смерти предпочитаю читать главы из вашей книги “О жизни” и письма Сенеки к Луцилию. Но как ни изучай теорию, а на практике-то все-таки это случится впервые и доведется исполнить “кое-как”, т[ак] к[ак] будет это “дело внове”. Надо лучше жить, а живу куда как не похвально… А в прошлом срамоты столько, что и вспомнить страшно” [1390].

При отвращении, какое питал Лесков к “коекакничанью” в чем бы то ни было, не хотелось оплошать и в отклике на “трубу”.

В складе личной жизни, как и в приемах работы уже давно совершены большие преобразования. “Творить” в тиши и безмолвии глухой ночи, непрерывно закуривая и бросая недокуренными душистые папиросы, изредка прихлебывая давно остывший, как мюнхенское пиво, крепкий чай, нервно ходя из угла в угол или подолгу останавливаясь у окна и всматриваясь в сумрак заснувшей улицы, — забыто уже с середины восьмидесятых годов. Так писались когда-то “Соборяне”, “Запечатленный ангел”, “Очарованный странник” в кабинете, глядевшем на пустынный и темный Таврический сад…

Теперь работе отводится утро и начало дня, часов до двух. Затем выезд в город по неотложным делам, посещение приятелей-букинистов, прогулка в “Тавриде”, легкий растительный обед, отдых, вечер за чтением, иногда “правка” чего-нибудь готового, корректура, чаще всего — беседа с нередкими посетителями и — уж совсем редко — поездка “в гости” к кому-нибудь из неотступно к себе приглашающих и о посещении “генерала от литературы” просящих.

У себя дома званые сборища бесповоротно отменены. “Вечерние столы” забыты. В кабинет в десятом часу подается “достархан” — чай с набором сластей, с “кантовской” шепталой, фигами, абрикосами, пастилой и мармеладом, а иногда и с несколько приторным и очень приятным “самосским” или “сантуринским” вином, далеко не всех пленявшим своим своеобразием.

Хозяин, живший уже в вечном страхе припадков “жабы”, оставив “гадкие привычки прошлого”, перешел на “безубойное” питание и прекратил “накачивать в свое тело табачный дым”. По письмам его к неотказавшимся еще от многих прежних привычек родным, от этого у него и другим “весело, трезво, чисто стало”.

Осужденному на полуаскетическое житие, недугующему Лескову не возражали. Однако в тайне помыслов своих далеко не все разделяли порицание отошедших в прошлое обычаев, когда увлекательные беседы протекали не за единым чаем с “философской” шепталой, но и за радушно предлагавшимися гостям “пшеницей, вином и елеем”. Когда хозяин, подъемля тонкого стекла фиал, внимательно озирал на свет переливчатую игру его содержимого, слегка колебал его для повышения летучести эфирных масел, по-знатоцки оценял их “букет” и, возгласив “благословен насадивый виноград”, в веселии сердца подносил сосуд к неотрицавшимся вина устам.

О безвозвратности жизнеполных времен и о пришедших им на смену болестях скорбели, но хулить старое нужды не видели.

За полночь не засиживались, хотя и жаль было уходить, отрываться от всего захватывающей, интересной, нежданно-новой в своей сути и яркости, беседы. Но… как ни бодр был дух, утомленность плоти сказывалась и могла обойтись поторопившемуся состариться Лескову дорого.

Да он и сам сознавал жизнь в большинстве ее возможностей позади. В настоящем, как он писал 23 сентября 1892 года старому сподвижнику молодых орловских утех, В. Л. Иванову, была “не жизнь уже и даже не житие, а только именно пребывание” [1391].

Злой недуг и ясно воспринимаемое ощущение общего своего разрушения заслоняют все.

Незначительной представляется даже так долго, много и остро терзавшая критика.

Собственное существование воспринимается, по толстовскому определению, “как на поезде после третьего звонка”: “ни с знакомыми говорить, ни за буфетом чавкать уже некогда, а подбери к себе свое путевое поближе и сиди… вот-вот свистнет, и покатим” [1392].

Надо, пока не свистнуло, управиться с чем удастся.

Подбирается поближе “путевое”. Делаются усилия успеть развязать хоть некоторые из обильно завязавшихся на жизненной нити узлов. Но, “по свойствам души человеческой”, одновременно завязываются и новые… Не оглянешься, как уже не стоишь, а опять упал… Ужасно досадно! Но “от себя не уйдешь”.

Путь к “выходным дверям” труден и страшен, как видевшийся раз в смертной истоме “суживающийся коридор”.

Заботит положение разоряющейся и уклоняющейся от переписки дочери. Спасибо, есть еще нестроптивая и на услугу всем безотказная душа — “Крутильда”. На ее, по обычаю, скорый и готовный отклик Лесков, во многом не соглашаясь с нею, пишет 8 декабря 1894 года, за три месяца до своей кончины:

“Уважаемая Клотильда Даниловна!

Перейти на страницу:

Похожие книги

10 гениев спорта
10 гениев спорта

Люди, о жизни которых рассказывается в этой книге, не просто добились больших успехов в спорте, они меняли этот мир, оказывали влияние на мировоззрение целых поколений, сравнимое с влиянием самых известных писателей или политиков. Может быть, кто-то из читателей помоложе, прочитав эту книгу, всерьез займется спортом и со временем станет новым Пеле, новой Ириной Родниной, Сергеем Бубкой или Михаэлем Шумахером. А может быть, подумает и решит, что большой спорт – это не для него. И вряд ли за это можно осуждать. Потому что спорт высшего уровня – это тяжелейший труд, изнурительные, доводящие до изнеможения тренировки, травмы, опасность для здоровья, а иногда даже и для жизни. Честь и слава тем, кто сумел пройти этот путь до конца, выстоял в борьбе с соперниками и собственными неудачами, сумел подчинить себе непокорную и зачастую жестокую судьбу! Герои этой книги добились своей цели и поэтому могут с полным правом называться гениями спорта…

Андрей Юрьевич Хорошевский

Биографии и Мемуары / Документальное