На следующее утро, когда он ушел, я прибрался в шлюпке. Давно пора было. Не стану описывать, на что походила эта груда человеческих и звериных костей вперемешку с объедками бесчисленных черепах и рыб. Всю эту вонючую пакость я отправил за борт. Ступить на днище я не посмел: Ричард Паркер мог разозлиться, учуяв следы моего вторжения, — так что орудовать острогой приходилось сверху, с брезента, или сбоку, стоя в воде. А то, с чем не справилась острога, — запахи и пятна, — я попросту смыл, окатив шлюпку водой из ведра.
Тем вечером Ричард Паркер вернулся в свежее, чистое логово без возражений, но и спасибо не сказал. Он притащил в зубах целую гроздь дохлых сурикат и за ночь всех слопал.
День за днем я только и делал, что ел да пил и купался вдоволь, смотрел на сурикат, ходил и бегал, отдыхал и набирался сил. Я вновь научился бегать непринужденно и легко и находить в этом настоящую радость. Ссадины зажили. Больше ничего не болело. Одним словом, я вернулся к жизни.
Я исследовал остров. Попытался было обойти его кругом, но передумал. Я прикинул, что в поперечнике он был миль шесть-семь, а значит, миль двадцать в окружности. Берега, по-видимому, были на всем протяжении одинаковые: повсюду та же ослепительно яркая зелень, тот же кряж с пологим спуском к воде, такие же чахлые одинокие деревца, кое-как разнообразящие картину. Изучая побережье, я сделал одно удивительное открытие: оказывается, толщина и густота водорослей менялись с погодой, а с ними преображался и весь остров. В сильную жару стебли переплетались тесней и плотней, и остров поднимался над уровнем моря; склон становился круче, а кряж — выше. Случалось это не вдруг. Надо было, чтобы жара продержалась несколько дней. Но тогда уж случалось всенепременно. По-моему, все это служило для сохранения воды — для того, чтобы площадь поверхности, на которую падали солнечные лучи, стала меньше.
Обратный процесс — разрыхление — совершался быстрей и наглядней, и по причинам более очевидным. Тогда кряж опускался, а континентальный шельф, так сказать, растягивался вширь, и ковер водорослей у кромки воды распускался, так что я даже увязал в нем. Происходило такое в пасмурную погоду и, еще быстрее, в шторм.
Я пережил на острове ужасную бурю, из чего заключил, что на нем безопасно и в самый свирепый ураган. Потрясающее было зрелище: я сидел на дереве и смотрел, как гигантские волны накатывают — словно вот-вот перехлестнут кряж и ввергнут остров в хаос и бедлам — и тут же тают прямо у берега, как в зыбучих песках. В этом смысле остров следовал заветам Ганди: сопротивлялся путем непротивления. Волны, все до единой, исчезали без звука, да и без следа, не считая пузырей. Земля подрагивала, озерца покрылись рябью, но в остальном буйство стихии прошло стороной. Точнее, прошествовало насквозь: волны — изрядно присмиревшие — возрождались с подветренной стороны и продолжали свой путь. Престранная штука: чтобы волны катились от берега?! Сурикаты ни шторма, ни подземных толчков попросту не заметили. Делали свое дело, как ни в чем не бывало.
А вот чего я никак не мог взять в толк — почему на острове царит такое запустение. Такой скудной экосистемы я сроду не видел. Ни тебе мух, ни бабочек, ни пчел, — вообще, ни единого насекомого. На деревьях — ни единой птицы. На равнинах — ни грызунов, ни червей, ни личинок, ни змей, ни скорпионов; и никаких других деревьев, не говоря уже о кустарниках, траве и цветах. Пресноводной рыбы в прудах не водилось. И у берега все пусто и голо — ни крабов, ни раков, ни кораллов, ни даже гальки и камней. За одним-единственным — хоть и таким приметным — исключением в лице сурикат, на всем острове не сыскалось ни клочка чужеродной материи — ни органической, ни мертвой. Только ярко-зеленые водоросли и ярко-зеленые деревья.
Деревья, кстати, не были паразитами. Это я выяснил случайно — за очередным обедом вырыл под одним деревцем такую глубокую яму, что докопался до корней. Оказалось, что корни не врастают в водоросли, как в почву, а скорее перерастают в них, сливаясь с зелеными стеблями. Из чего следовало, что деревья либо живут с водорослями в симбиозе, предаваясь взаимовыгодному обмену, либо — еще того проще — суть те же водоросли, только другой формы. По-моему, последняя гипотеза ближе к истине, поскольку деревья эти как-то обходились без цветов и плодов. И впрямь, какой самостоятельный организм вверит симбионту — пусть даже самому дорогому и близкому — столь важную функцию, как размножение? А то, как жадно листья поглощали солнечный свет, — о чем свидетельствовали их изобилие, крупные размеры и яркая зелень как признак перенасыщенности хлорофиллом, — навело меня на мысль, что главная функция этих деревьев — накопление энергии. Впрочем, это только догадки.